«Он умел привлекать к себе многих людей дружеским отношением, осыпать их услугами, делиться с любым человеком своим имуществом, в беде помогать всем своим сторонникам деньгами, влиянием ценой собственных лишений, а если нужно — даже преступлением и дерзкой отвагой; он умел изменять свой природный характер и владеть собой при любых обстоятельствах, был гибок и изворотлив, умел с суровыми людьми держать себя строго, с веселыми приветливо, со старцами с достоинством, с молодежью ласково; среди преступников он был дерзок, среди развратников расточителен…»[36]
Таков был Катилина, ожидавший нас в тот день. Он уже прослышал о рождении у Цицерона сына и с жаром схватил руку своего защитника, поздравляя его. А затем вручил ему красивую шкатулку, обтянутую сафьяном, и попросил открыть ее. Внутри оказался серебряный детский амулет, привезенный Катилиной из Утики.
— Туземная побрякушка, чтобы отгонять нездоровье и злых духов, — пояснил он. — Это для твоего мальчишки. Отдай ему с моим благословением.
— Что ж, — произнес Цицерон, — очень мило с твоей стороны.
Вещица эта, украшенная затейливым узором, была не просто побрякушкой. Когда Цицерон поднес амулет ближе к свету, я узрел невиданных диких зверей, преследующих друг друга и соединенных узором в виде сплетенных змей. Задумчиво подбросив амулет на ладони, Цицерон положил его обратно в коробочку и отдал Катилине:
— Боюсь, я не могу принять твой подарок.
— Почему? — удивленно улыбнулся Катилина. — Потому что ты мой защитник, а защитникам не положено платить? Ну и честность! Но это всего лишь безделушка для маленького ребенка!
— Видишь ли, — произнес Цицерон, набрав в грудь побольше воздуха, — я пришел сообщить тебе, что не буду твоим защитником.
А я в этот миг уже выкладывал свитки на столик, стоявший между ними. Копошась с записями, я поглядывал то на одного, то на другого, но теперь втянул голову в плечи. Молчание явно затягивалось. Наконец раздался тихий голос Катилины:
— Почему же?
— Скажу прямо: твоя вина очевидна.
Снова воцарилось молчание. Но когда Катилина заговорил, голос его был по-прежнему спокоен:
— Фонтей был признан виновным в вымогательствах среди галлов. Однако же ты не отказался защищать его в суде.
— Да. Но есть разные степени вины. Фонтей был нечестным, но безобидным. Ты тоже нечестен, но совсем не таков, как Фонтей.
— Это суду решать.
— В обычных обстоятельствах я согласился бы с тобой. Однако ты заранее купил решение суда, а я в такой комедии участвовать не желаю. Ты лишил меня возможности увериться в том, что я поступаю в соответствии с правилами чести. А если я не могу убедить самого себя, то не могу убедить и других — жену, брата, а главное, пожалуй, собственного сына, когда он подрастет и сможет понять все это.
Тут я набрался храбрости и взглянул на Катилину. Он был совершенно неподвижен, руки свободно висели вдоль туловища. Так замирает хищник, внезапно столкнувшийся нос к носу с соперником: внимательный, готовый к битве. Катилина заговорил легко и беззаботно, но эта легкость показалась мне наигранной:
— Ты понимаешь, что мне это безразлично. Но безразлично ли тебе? Не имеет значения, кто будет моим защитником. Это ровным счетом ничего не меняет для меня. Я в любом случае буду оправдан. А вот ты вместо друга обретаешь во мне врага.
Цицерон пожал плечами:
— Не хотел бы никого видеть своим врагом. Но когда нет иного выбора, я вынесу и это.
— Такого врага, как я, ты не вынесешь, уверяю тебя. Спроси африканцев, — ухмыльнулся он. — И Гратидиана.
— Ты вырвал ему язык, Катилина. Беседовать с ним затруднительно.
Катилина слегка подался вперед, и я на секунду забеспокоился, как бы он не сделал с Цицероном — и на сей раз довел до конца — то, что накануне вечером сделал с Клодием. Но это было бы чистым безумием, а Катилина никогда не был безумен до такой степени. Если бы он был совершенным безумцем, многое упростилось бы. Овладев собой, Катилина проговорил:
— Что ж, полагаю, я не должен удерживать тебя.
Цицерон кивнул:
— Не должен. Оставь эти записи, Тирон. Они нам больше не понадобятся.
Не помню, были ли сказаны еще какие-нибудь слова. Наверное, нет. Катилина и Цицерон повернулись друг к другу спинами — обычный знак вражды, — и мы покинули этот древний пустой дом со скрипящими половицами, окунувшись в палящий зной римского лета.
XV