Важную роль при формировании отношения к бумагам и произведениям писателей сыграл и другой «профессиональный» фактор: в XIX веке литературоведение в России развивалось в первую очередь как подраздел истории. Соответственно, к документам, оставшимся от великих писателей, относились так же, как историки и археологи относились к памятникам материальной культуры. Как мы знаем, археологи и искусствоведы XIX века старались сохранить даже те объекты, значение которых не могло быть в данный момент оценено. Литературные критики склонялись к аналогичному подходу: критик А. М. Скабичевский, поддерживая призывы Гончарова уважать личную жизнь недавно скончавшихся авторов, просил сохранять в архивах бесценные исторические документы, связанные с его биографией[1113]
. Скабичевский повторял вопрос, проходивший красной нитью через все дебаты о том, кому принадлежит моральное право на литературные тексты: кому решать, что достойно сохранения (публикации), а что – нет? Неудивительно, что желание Гончарова отделить те документы из наследия писателей, которые могли быть опубликованы, от тех, которые были непригодны для этого, было трудноосуществимым[1114]. Критерии для определения того, на какие литературные произведения распространяется авторское право, еще не были выработаны. Семьдесят лет спустя Мишель Фуко отмечал, что вопрос «что такое произведение?» не имеет ответа[1115]. «Даже в тех случаях, когда данное лицо признано в качестве автора, мы все равно должны задаться вопросом, все ли из написанного и сказанного им и оставшегося от него составляет часть его творчества», – отмечал Фуко. Он приводил в пример Ницше, чтобы поставить вопрос, аналогичный тому, который задавали современники Гончарова: «Каким образом выявить произведение среди миллионов следов, оставшихся от человека после его смерти? Теория произведения не существует, и ее отсутствие нередко затрудняет эмпирическую работу тех, кто наивно принимается за редактирование произведений»[1116]. В XIX веке демаркация границ общественного достояния еще не была завершена. Эта неопределенность сохранялась и в дальнейшем: Фуко, как за несколько десятков лет до него Гончаров, запретил посмертное издание своих неопубликованных рукописей, незаконченных работ и переписки[1117].Проблема авторской «воли» выявляла относительность понятия собственности в применении к сфере литературы. Собственник, которым являлся писатель и творец общественных благ, был вынужден смириться с серьезным ограничением своих прав. Письма, в ином случае считающиеся материальной собственностью своих владельцев (адресатов) – иными словами, вещами, – вследствие славы своего автора приобретали статус общественных благ. Однако закон об авторских правах не уточнял, кто является автором – им становился тот, кто продал рукопись издателю. В Гончарове, государственном чиновнике (прежде чем стать цензором, он занимал должность переводчика, а затем секретаря в Департаменте внешней торговли Министерства финансов), в первую очередь и главным образом видели писателя, хотя и намного менее плодовитого, чем иные из его коллег. Впоследствии гончаровское аутодафе (он предал большую часть своих личных бумаг огню)[1118]
представлялось аналогичным уничтожению шедевров искусства или зданий, находящихся в частной собственности: будучи абсолютно законным, оно тем не менее выглядело как нарушение правил общественной жизни. Считалось, что требования частной собственности (равно как и приватности) не дают автору морального права сжигать свои личные бумаги, при условии что в первую очередь он видит в себе именно «автора»; даже если право на приватность оставалось в силе на протяжении какого-то времени после смерти писателя, публичная собственность не имела срока давности.