Разумеется, либеральная идея литературного общественного достояния, выдвигавшаяся русской интеллигенцией до революции, существенно отличалась от большевистской литературной политики. Русские либералы ожидали ухода государства из сферы литературы (посредством упразднения цензуры), а также ограничения прав частной собственности, которое, как выразился Милюков, восстановило бы культурную коммуникацию между писателями и массами. На воображаемой территории литературного общественного достояния роль государства сводилась к регистрации прав собственности и их судебной защите. В этом смысле такие представления находились в полном соответствии с концепцией общественной собственности, подразумевавшей не смену субъекта собственности (частные лица – государство), а, в сущности, перестройку самого института собственности – от абсолютной собственности к собственности, ограниченной обязательствами перед обществом[1208]
. Понятно, что проект ограничения литературной собственности и расширения литературного общественного достояния заключал в себе неоднозначный смысл, так же как и сама идея общественной собственности: он был нацелен на устранение общественной несправедливости частной собственности, при этом неизбежно ограничивая личные права. Для его воплощения требовалось множество правил и норм; в противном случае он становился угрозой для личных свобод. Протесты писателей против вторжения в их частную жизнь и нарушения их моральных прав были следствием отсутствия норм, которые как защищали бы «собственников», так и регулировали бы общественное достояние. Подобно прочимЭпилог
Причины эпохальных политических преобразований 1914–1921 годов[1209]
отличались глубиной и многогранностью; падение старого режима и становление нового строя отнюдь не являлись следствием каких-то проблем с правами собственности. Наоборот, можно сказать, что кризис войны и революции высветил изъяны в системе прав собственности в преувеличенном виде, словно при взгляде сквозь лупу. Военные испытания обнажили те слабые места и усугубили те проблемы, которые десятки лет назад вскрылись в ходе дискуссий о реформе собственности, и большевистская политика национализации 1918–1921 годов в какой-то степени служила извращенным решением этих давних вопросов.Первая мировая война способствовала реализации начинаний, которые годами тормозились правительством, и национализация публичных вещей заняла ключевое место в военной повестке дня. Однако ни императорское правительство, по-прежнему не желавшее отбирать частную собственность у своих подданных русской национальности, ни Временное правительство не были в состоянии быстро и успешно решить эту задачу. Национализация «общественных» ресурсов (топливо, леса, памятники истории) так и не состоялась, в то время как собственность многих частных владельцев (объявленных враждебными иностранцами) пала жертвой безудержных грабежей, которые правительство не смогло предотвратить. Таким образом, война сыграла роль пробного камня, выявив неспособность государства эффективно распоряжаться национальными ресурсами и его нежелание поступиться своим достоянием, что стало ясно уже в ходе тянувшихся десятилетиями дискуссий на тему собственности, а сейчас проявилось со всей очевидностью. Решить проблему государственной неэффективности не смогла и Февральская революция 1917 года, хотя на нее и возлагались такие надежды, особенно в кругах экспертов. И только большевистское правительство, провозгласившее сплошную национализацию ресурсов и «общих вещей», включая объекты национального наследия, поставило свое выживание в зависимость от построения гигантского бюрократического аппарата для управления государственным добром. В процессе строительства Советского государства правительство (или, точнее, выступавшие от его имени советские юристы), как и предшествовавшее ему императорское правительство, вернулось к прежним попыткам определить свой имущественный статус. В этом контексте в юридические дебаты вернулось понятие «общественной собственности». Кроме того, большевистское правительство столкнулось с проблемой проведения грани между тем, что могло оставаться «частным» (или личным), и тем, что должно принадлежать народу – то есть государству. Контуры советского «общественного достояния» в чем-то напоминали замыслы дореволюционных экспертов; впрочем, между прогрессивными мечтами и большевистским проектом имелись и принципиальные различия.