Я в определенном смысле прост, добр, гуманен, а не подлежит сомнению одно лишь то, что хитро мое воображение. Мне представляется, будто Флорькин необычайно дотошен и сметлив, прекрасно владеет искусством диалектики; взвившись, выпучив глаза, он пытается загнать меня в тупик своими бесконечными вопросами. Главный из них: почему же не мы придумали этот спорный, с нашей точки зрения, но в высшем смысле великий, конечно же, музей, почему мы не занимаем в нем директорский кабинет, почему не прикасаются благоговейно к краю нашей одежды, не целуют кончики наших пальцев музейные старушки? На фоне других, не менее великих и бросающихся в глаза свершений нашей эпохи я слушаю отнюдь не глупо высказывающегося друга, и меня тревожат всякие странности... Флорькин Флорькиным, а вот я-то... гожусь ли на что?.. Почему же это в самом деле не мне, а другим приходят в голову интересные мысли, грандиозные идеи? Обеспокоенность, без лишнего шума работая, темно двигая в уме всевозможные рычаги, мягко переводит другой ряд соображений - о Наташином кружке - в иную плоскость. А там разные люди, толпятся... От многих, сдается мне, приходилось слышать хвалу давности и прочности существования кружка. Или я с ума схожу? Резонно задаться новым, вовсе не касающимся моей или Флорькина сущности вопросом: что это за прочность и как она возможна? Даже и забавно, если принять во внимание, что, по мнению некоторых, начало хронологии в данном случае теряется во тьме незапамятных времен.
В Пете я усмотрел несмышленыша, резвого шалуна, когда он сказал, что, встретив после многолетней разлуки Наташу и Тихона, подивился, до чего они те же, нимало не изменившиеся. Будучи карапузом или картинным дикарем внеисторической эры, Петя конструирует некую включенность мнимой человеческой неизменности в очевидную устойчивость и непоколебимость таких категорий, или понятий, или как там они называются, как вечность и бесконечность. Умственная эта работа не заключает в себе ничего фантастического, но лишь до тех пор, пока в дело не вмешивается ниспосланный небесами дар стихотворчества и в уме не начинают проноситься строки будущей поэмы. Готов допустить, что в Петиной оставшейся безвестной поэме пресловутая включенность нашла полное и впечатляющее отражение. Наташа и Тихон свято хранят заветы Небыткина и собственной юности, с возрастом обретают крылья, к ним присоединяется Глеб, все трое штурмуют небо, замешивают ноосферу, мало-помалу впитываются высшим разумом. Они, не будем забывать, иной породы, и происхождение их крайне загадочно, так что крылья земных птиц им, в общем-то, ни к чему, а грезы земных обитателей смешны, но... мало ли что... Но поэт убежден, что так должно быть, именно в описанной, воспетой им последовательности.
И вот музей... Его следовало учредить нам с Флорькиным, но нам это и в голову не пришло, и не могло прийти, потому что мы незадачливы, пусты, напрасны. Нам присуща тьма-тьмущая недостатков, и высший судья всегда готов уличать и карать нас, и даже такая простая душа, как Надя, вправе почислить за нами кое-какие грешки. Мы бесплодны, но служит ли наша бесплодность доказательством и утверждением благородной неизменности Наташи и Тихона, а также на каком-то отрезке пути присоединившегося к ним, особенно неприятно поразившего меня при личной, так сказать, встрече Глеба? Указывает ли она на правильность их мнений, на безупречную чистоту их мировоззрения? Положим, они все те же. Наташа и Тихон те же, что были во времена Петиной горячей молодости, они, а теперь еще и Глеб, питаются теми же идеями, живут по правилам все той же логики и точно так же, как это было год или пять лет назад, пользуются священным правом на отсутствие ее. Они все так же прекрасно понимают, чувствуют и мыслят друг друга и с тем же сухим, сдержанным пафосом, с тем же идейным апломбом отвергают Флорькиных. Но музей... разве затеянное ими музейное дело не принижает их как-то странно, не бросает на них тень, даже и тень подозрений?