– Вот как. По нам ведь возраст теперь не определишь. Может, двадцать, а может, уже за сорок. Говорят, глаза всегда выдадут истинный возраст. Но у нас у всех взгляд как у стариков. А тебе сколько сейчас, Касенька? Ты же маленькая, худенькая, одни косточки торчат, совсем еще девочка. А лицо в морщинах, и на голове ежик, смотри, весь седой. А мне сколько? Восемнадцать? Тридцать? Пятьдесят? Я старуха или еще девочка?
– Тебе двадцать семь, Бекки.
– Мне двадцать семь, Кася, а я ощущаю себя на семьдесят.
– Тут все без возраста, – сказала Кася.
– Тут все безо всего: без возраста, без имени, без свободы, без мыслей, без еды, без будущего…
– Помолодеешь еще. Закончится все, и обратно помолодеешь, Бекки, – проговорила Кася. – У всего есть два свойства: появляться и исчезать. День приходит и уходит, страх приходит и уходит, сон… оберка приходит и уходит… пайка приходит в твои руки и уходит. Даже самая сильная боль, появившись, когда-нибудь исчезает. Не будет она бесконечной, – голос Каси был ровным и совершенно спокойным, как и взгляд ее.
– Но когда, Кася?
– Исчезнет. Все преходяще. Всякая напасть рано или поздно проходит, и эта пройдет.
– Мне кажется, в этом месте боль исчезнет только вместе со мной.
– Значит, исчезнет вместе с тобой. Не будет тебя – не будет и боли. Все проходит. Жди.
– Но я жить хочу…
– Живи. Как можно.
– Но как можно? Зная, что…
И Ревекка кивнула в сторону крематория, трубы которого дымили не переставая.
– Не повели тебя еще в газ, Бекки, так не думай об этом! Не плоди в голове больше страданий, чем их есть. Уйми ум, думанье свое, на другое здоровье надо употребить. Живи минуткой. Стоим возле барака, руки-ноги целы, впереди отдыха несколько часов. Этим и живи сейчас.
Ревекка тягостно посмотрела на подругу, говорившую простые, но слишком мудреные вещи, путавшие ей сознание еще больше. Затем перевела взгляд себе под ноги в отчаянном и болезненном непонимании, словно ребенок, которого взрослые не желали слышать.
Кася вздохнула:
– У нас есть только нынешняя минутка, Бекки. Именно в ней и происходит все, о чем взаправду нужно переживать. Внимание твое – единственное, что не могут тут отобрать, единственное, что твое. Так не отдавай и его по доброй воле. Направь его куда надобно, вот хоть на колодки направь, смотри, какие ладные соорудила после последней дезинфекции.
Ревекка мрачно глянула на подругу, знавшую, что колодки немилосердно натирали без тряпок. Кася кивнула, будто все поняла:
– И тряпье нашлось, чтоб ноги обернуть. Ты не боль, Бекки. Ты ее только чувствуешь. Вот и отделяй себя от того, что чувствуешь, а оно же проходит всегда: и плохое, и хорошее. У тебя болит и голодно, это в их силах. Но если хотя бы думки свои сохранишь от них, то будет шанс выжить.
– Разве кому-то удалось это?
– Вряд ли, потому и дохнем как мухи. Но знаю, что совет тебе даю дельный. А если не способна ему следовать, то примиряйся со смертью и не морочь мне голову.
И, развернувшись, Кася ушла в барак. Ревекка с беззлобной грустью смотрела ей вслед. Женщины помолчали.
– Не знаю, что хуже, – все же проговорила Зофка, – верить ли в жизнь вечную, как ты говоришь, Люба, или думать, что живем один раз на этой земле, а дальше тьма и нет ничего больше.
– Отчего же божественное может быть хуже? – удивилась Люба. – Ведь если верить, то хоть какой-то страх будет у человека перед судом божественным. Может, и зла меньше творить будет.
– Уж конечно, меньше… Куда там… Оно, Люба, непонятно, как лучше. Когда веришь в жизнь вечную на облачках-то, то тогда нашу земную возню мигом страданий считаешь. Перетерпеть это все – и туда, в рай! А когда не веришь, то спокойно зло творишь. А чего бояться-то, когда ничего тебе не будет после смерти? Поэтому и выходит, что всякое говно на земле творится без передыха: одни от неверия воротят – нет для них суда божия, а другие из-за веры соглашаются терпеть. Знать бы, в чем правда.
– Правда… – усмехнулась Ревекка.
– Была, говорят, правда. Один из Галилеи ее дал, да извратили ее так, что и сам автор не признал бы своих слов.
Они разом посмотрели вниз, туда, откуда раздался голос. На земле возле их ног лежало существо, не доползшее до барака и остановившееся на передышку. Ревекка поразилась густоте ресниц, сохранившихся на безобразном, чуть вытянутом лысом черепе. Собравшись с силами, узница снова поползла в барак. Ревекка не отводила от нее взгляда.
– Уткнулись в угол, в который нас загнали, и боимся расправы. А она и так ни на минуту не прерывается. – Ревекка с горечью скривила губы. – О жизни, достойной человека, никто уже не думает.
Люба и Зофка хмуро переглянулись.
– Разве можно тут думать о достойной жизни, когда здесь просто думать опасно? О достоинстве человека, о судьбе еврейского народа, о несправедливости, о смысле бытия – не хочу я об этом думать. Об этом я подумаю позже. Возможно, никогда. А сейчас у меня мысли поважнее. Как котелок сохранить, где ложку организовать, как бы дополнительную пайку урвать или чуть мыльной стружки.