В то же время Х. Арендт доказывала, что нельзя уничтожить способность и свободу мышления и суждения отдельного человека, так как это неотъемлемая часть его природы, не подвергаемая разложению и «выгоранию». Получается, что никакое государство не способно заставить человека повиноваться и не может управлять им в области мышления, совести и поступка. Этот вывод был бы более правомерен для Толстого, который всегда уповал на индивидуальный мыслительный акт и моральный поступок человека, просто не представляя всех масштабов тоталитарного зла. Более того, отвергая публичную сферу, он был в то же время человеком слова и поступка, вполне вписываемым в сферу публичности Х. Арендт. Он занимался правозащитной деятельностью (отвергая право), спасал людей от массового голода в годы неурожаев (не признавая благотворительности), организовал переезд общины духоборов в Канаду (культивируя принцип недеяния); возвысил голос против смертной казни; громогласно восстал против цинизма церкви, ставшей идеологическим аппаратом власти; выступил с критикой жуткой экономической пропасти между бедными и богатыми; выступал против лжи патриотизма и национализма и многого другого.
Этика Толстого и Х. Арендт во многом опиралась на кантовскую этику долга. Оба, считая человека невольной жертвой системы, оставляли ему свободу и не снимали с него ответственности, прежде всего, за свое собственное личностное суждение и спасение. Однако чрезвычайно сложно понять автономность – свободу мышления и нравственного чувства в системах, целенаправленно уничтожавших эти ценностные основания, направлявших всю свою идеологическую и правовую мощь на изощренные способы «гипнотизации» и порабощения людей. Вряд ли реалистично предполагать сохранение кантовских параметров человека долга в отношении массового общества и массового человека тоталитарной системы.
Если Толстой в своей критике открыл массового человека, ставшего в итоге «материалом» «нового антропологического типа» в XX веке, то Х. Арендт показала главную направленность тоталитаризма на закрепление такого типа человека, без которого идеология и практика этих режимов была бы невозможна. При этом Толстой не до конца понимал силу массы, вполне способную к разрушениям, но практически не умеющую мыслить самостоятельно и ответственно. Его критика массового сознания (общественного мнения) оставалась в рамках XIX в., тогда как Х. Арендт прекрасно отличала массу от толпы, понимая ее убийственную агрессивность и активную роль в создании и культе вождей и вождизма. В своем учении о трансформации радикального зла тоталитарной системы в «банальное зло» ее субъектов-исполнителей она показала, как в человеке система уничтожала самые главные личностные основы: память, чувство вины, автономное мышление.
Парадокс заключается в том, что оба, открыв этого самого «массового человека», стали предъявлять к нему те же требования, что и к автономной личности, твердо оставаясь на позициях кантовского идеализма. Х. Арендт вполне в духе Толстого писала о персональной ответственности за содеянное каждого участника кровавой истории XX века, резко критикуя идею «всеобщей вины» и «козла отпущения».
Но она же мыслила совсем по-иному, когда «оправдывала» деяния Адольфа Эйхмана, в своем бюрократическом раже отправившего на смерть миллионы евреев, его глупостью (
Как согласовать способность человека мыслить универсально и жизнь «по инерции» объяснил Кант в статье «Ответ на вопрос: что такое просвещение» (1784). Он разделил разум на «частный» – мышление чиновника, военного или любого подданного, обязанного повиноваться законам, – и «всеобщий», теоретический «разум ученого», заставляющий людей критически мыслить (по сути, быть философами). С точки зрения Х. Арендт, мышление – это, по сути, политический (равносильно личностный) акт, схожий с духовной оппозицией государственной машине. «Ведь главная характеристика мышления состоит в том, что оно прерывает всякое действие, всякую обыденную деятельность, в чем бы та ни состояла»[323]
.