- Ничего, - ответила она.
Солнце засвечивало в окно, ослепляя мне глаза. Никогда прежде я не встречался с такими людьми, которые бросаются словами как дети надоевшими игрушками. Во Френчтауне люди говорили лишь только то, что они думали.
- Чего хочешь ты? – спросил я.
- Это – проблема. Я не знаю, чего я хочу на самом деле. По крайней мере, Эмерсон знает, чего он не хочет. А чего хочешь ты?
- Всего, - ответил я. - Я хочу писать. Я хочу увидеть мир. Я хочу… - и не осмелился сказать это. Любви. Известности. Благосостояния. Жить в большом городе и под парусом пересекать океан. Чтобы в каждой библиотеке были книги, написанные мной.
- Я тебе завидую, - сказала она. И снова в ее голосе я искал насмешку. Завидует мне - чудику, застенчивому, долговязому и замученному собственным невежеством в этом доме, среди чужих людей, которым я не принадлежу, которые были даже не с другого конца города, а будто с другой планеты.
Эмерсон вернулся, переодевшись в серые слаксы и в хорошо отглаженную, свежую белую рубашку. Дома, после школы я переодевался в изношенный комбинезон и старую выцветшую футболку. Я знал, что короткие мгновения с Пейдж Винслоу заканчивались. Она развернулась и направилась к лестнице. Через день она должна была уехать из Монумента. И я не знал, увижу ли ее снова еще раз?
- Тудл-о, - шепнула она, ускоряя шаг.
Отклеивающиеся с ее языка маловероятные слова были столь совершенны, как и ее пересекшиеся глаза минутами раньше.
- Тудл-о, - эхом отозвались мы с Эмерсоном, засмеявшись ей вслед. Она спускалась по лестнице. Ее ноги еле касались уложенной на ступеньки ковровой дорожки.
- Ты не слышал, как играет Бани Бериган? - спросил Эмерсон в опустевшей прихожей после ухода Пейдж.
Я с отрицанием закачал головой.
- Значит, ты еще не жил, – сказал он.
Я последовал за ним в его спальню. Он закрыл за нами дверь, и вдруг мне стал неясен смысл всей этой секретности. Его собственная комната, его кровать и стол. Вымпел Гарварда, темно-коричневые и белые грамоты, висящие в рамках на стене над его столом («Альма-матер моего отца» - пожал плечами Эмерсон). Фотографии в рамках с изображениями Эмерсона и Пейдж в разные годы их жизни, в купальных костюмах на берегу моря, в парадных костюмах и платьях. Постель, усыпанная книгами и фотографиями. Пластинки, аккуратно составленные на нижней полке.
На диске проигрывателя лежала пластинка.
Моментом позже, я впервые услышал томные звуки прекрасной трубы Банни Беригана, золотые ноты были полны печали, они были то выше, то ниже, а затем был его голос – тонкий и пронзительный:
Я был очарован. Я слушал, в то время как Эмерсон подошел к окну и куда-то смотрел. Я склонил голову у громкоговорителя, чтобы музыка могла заполнить мои уши и мое бытие. Я закрыл глаза, стараясь изолироваться от всего окружающего мира. Бани Бериган снова солировал после спетого им куплета, труба была словно криком из глубин души, диким и меланхоличным, она была сильнее слов, она смело говорила о самом главном. И я почувствовал приближение кульминационного момента, будто труба выстраивала невидимую и необъяснимую структуру в воздухе, которая становилась все выше и выше, которая явилась торжеством правды о невосполнимой и вечной потере, и печали. Его труба стала для меня точкой отсчета, верхом совершенства, началом пути, и я подумал о стихах Роберта Браунинга:
И на самой невероятно высокой ноте наступал последний вздох, предсмертный вздох… и тишина, сопровождаемая лишь шорохом иглы.
Я не мог говорить, музыка одержала надо мной верх. Мне хотелось слушать ее вновь и вновь, немедленно и сейчас, так же как и хотелось вернуть назад Пейдж Винслоу, но не смог бы. Не смог.
Позже, мы говорили о книгах, о кино и о театральных постановках, которые они посещали всей семьей в Бостоне. «Зима, и все дичает!» «Отец и мать любят театр» - он объявил это так: «Те-аа-тр-р» - и закатил глаза.
- Чем занимается твой отец? – спросил я.
- Ничем, ответил он, - и затем, вздохнув: - Да, я догадываюсь, ему приходится что-то делать с банками, акциями, облигациями, оформлять доверенности и обязательства. Он много ездит. Мать занимается благотворительной деятельностью. Она это называет бесконечным занятьем…
Он не спрашивал меня, чем занимается мой отец, а сам я постарался не говорить. Он переставил иглу на начало пластинки, и мы снова молча слушали музыку. Я почему-то почувствовал, что молчание о работе моего отца было подобно, какому-нибудь греху, мог ли я об этом молчать?
Когда пластинка закончилась, то я сказал, что мне пора уходить. В комнате стало темно, солнце опустилось низко и зашло за угол, и окно оказалось в тени. Часом позже мне было нужно занести газету Бернарда мистеру Лафаргу.