Витюшка покачивался у дверей. Сейчас он был похож на только что проснувшегося верблюда, немного ошалевшего от жары и чуждой ему обстановки. Лицо глупо-удивленное, какое-то осевшее. Одинокий всадник. Худая, спотыкающаяся лошадь. «Передайте, пожалуйста, на…» – попытались было обратиться к нему, но вовремя отступились. «Куда там, – подумал Гостев, – он же ничего не соображает», – и подивился его взгляду, смурному, опустошённому, устремленному в безбрежную пустыню; да, перед ним расстилалась пустыня, отражение которой в его глазах было похоже на тихое, но очень веское сумасшествие, сопряжённое с тем зноем, что пылал внутри его организма и выступал через поры лица змеисто-багровыми переливами.
«Так это… нам выходить пора!» – оживился вдруг Ага.
«Ага», – кивнул Витюшка и тяжёлым, незрячим плечом потащил за собой растерявшегося Гостева.
Они оказались в дверях. Сверху, уверенно задирая ногу, шагнул Ага. Автобус остановился, и Гостев, чтобы не выпасть на улицу, обеими руками ухватился за… две бутылки, горлышки которых торчали из вместительных карманов его неизменной робы.
Он устоял, а Витюшка и Ага, так и не узнав его, и более того, не обратив на него никакого внимания, вошли в жаркую полосу дня и, потихоньку разламываясь на отдельные части, исчезли в облаке угара, которое опустилось им на головы.
«Меня же дома бабушка ждёт…» Гостев вздохнул. На тротуаре послышался дробный стук каблуков – бежала женщина с сумками в обеих руках. Раскрасневшееся лицо, подпрыгивающие на бегу формы – качка, болтанка – и улыбка, обнажившая два ряда чуть ли не впереди неё бегущих зубов. Бежит – и смеётся, что бежит. Не успеет, так улыбка и останется, как извинение перед прохожими за такой якобы немыслимый бег. Всё же успевает. Ставит сумки в проходе и, загнанно улыбаясь (она едет, какая удача!), копается в кошельке. Улыбка обращена к пассажирам, к ним, давно определившимся на своих местах, и выглядит оправ-данием, – вот, дескать, протряслась старая кошёлка. Что за новость, оправдание? За что? Да всё за тот же бег, за то, что спешила, бежала, как девочка, правда большая, летела как птица, правда подбитая, а значит, нарушила какое-то негласное правило. Женщинам неловко бежать, подумал Гостев. Поэтому, наверное, у них эта оправдательная улыбка – за то, что бег не соответствует их возрасту, в каком бы возрасте они ни были, их положению – в чём? в обществе? – какое бы они ни занимали, их какому-то установленному между собой статусу, тогда и несколько догнавших автобус женщин, дружно вздыхая, столь же дружно улыбаются, даже если они и не знают друг друга. Тут какая-то солидарность, верность тайной дамской присяге. Причём эти улыбки и смех у них всеобщи, они присущи и школьницам и пожилым женщинам. Загадка… Разве у мужчин можно заметить что-нибудь подобное? «Что же вы такое смешное видите? Чему смеётесь?» – хочет спросить Гостев у всех женщин, бегающих за автобусами, но они толкутся на выходе, лезут первыми ещё на ходу, в сутолоку спин словно зарывающихся в песок жуков, отчаянно шевелящих мохнатыми лапками, и вслед за ними, а также эвакуированными старушками, песенной девочкой и её мамой, он выходит у магазина.
Глава одиннадцатая
Благодарю вас, молодой человек!
Свежий хлеб в руке. Горячая мягкость проминается и почти сближает два давящих на неё пальца. Повезло. То-то бабушка обрадуется. Она знает, она помнит, чему ей радоваться в этой жизни. Мягкости и теплу, хорошей погоде и ещё чтобы «мирно было». А в душе у Гостева мира нет, не мягкая она, а острая, ершистая, своими руками её не пригладить, могли бы одни стать близкими в этот день, да не объявились; к тому же горячая (это не то тепло), как выжженная саванна – или пампасы? Теперь не важно, кто их разберёт? В общем, вытоптали её бесчисленные стада – ни буйволов, ни антилоп, ни слонов и жирафов, – пасущиеся в заранее пустом времени, потому что тратится оно на то, что совсем легко должно бы быть приобретено.
Как они его утомили! Сколько лишнего для сущей простоты! И встречи, аккуратно, словно ножом срезающие с Гостева тонкие пласты его слабой уверенности в собственном существовании. Одно расстройство. Здоровье, при его отсутствии, может стать такой же философской категорией, как стыд или страх. Страх – излишне сильное выражение, его крепость настоена на неведомых травах, по которым не пришлось побродить босиком; оно расползается как маленькое пятнышко преувеличения и разжигает эмоции. Но как же стыд? А человек, наверное, и произошёл от стыда – кому-то стало стыдно и появились люди. Миллионы их совершают поступки, и сердца у них есть, а в них отвага, в голове – цель, в ногах – стремление, всех охватывает движение, потребность излиться и насытиться…