С этого времени и начались метания матери Филофеи, а вопрос «Для того ли я в монастырь шла?» преследовал её неотступно и днём, и ночью. Ведь выходило, что она собственной рукой, правда, по наущению матушки Елпидифоры, но всё же собственной рукой навыписывала фальшивых векселей. Получалось, что несуществующий крестьянин Канарейкин занял у матушки Елпидифоры двадцать пять тысяч рублей, написав векселя, которыми матушка будто бы расплатилась за что-то с Тефтелевым, оставившим свою бланковую надпись, тщательно срисованную с настоящего тефтелевского векселя Филофеей, и пустившим далее векселя в оборот. И выходило, что если кому-то придёт в голову опротестовывать эти векселя, то должником окажется купец Тефтелев. Но как только выяснится, что купец Тефтелев векселей не подписывал, взоры правосудия устремятся рано или поздно, но неотвратимо, на Филофею.
Когда же мать Филофея робко поинтересовалась у матушки, зачем они всё это делают, матушка небрежно, как будто речь шла о пустяках, махнула рукой и коротко, по-деловому ответила:
– В Питере через подставных к платежу предъявим…
И тут сестра Филофея затрепетала. Она не знала наверняка, что значит «предъявить к платежу», но в словах этих ей послышался кандальный звон и вой сибирской вьюги. В то же время, тот, кто решил посвятить себя иночеству, должен дать обет послушания. А это значило, что бунтовать и оспаривать поступки игуменьи мать Филофея не могла. И всё, что ей оставалось – это подчиняться.
Пока же мать Филофея предавалась сомнениям, настоятельница извлекла из несгораемого шкафа листы с подписью Поликсены Червяковой.
– Вот ещё, что нужно… – проговорила она задумчиво, уставившись на червяковскую подпись. – Хотя постой… Что это у нас все векселя одной рукой будут писаны?.. Не дело это, не дело… Так не годится… Как же быть?.. Не хотелось бы мне никого вовлекать в это – уж очень всё… деликатно… тонко… А ведь вдвоём, мать Филофея, мы этого деликатного-то дела не сдюжим… И как тут быть? Как мыслишь, мать Филофея?..
Но мать Филофея только сжалась в ответ. Как тут быть, она не имела ни малейшего представления, она вообще не хотела бы тут быть. Подчиняться ей приходилось, но подневольное её участие отнюдь не стремилось перерасти в творческое. Вот почему на вопрос матушки Елпидифоры она только замычала, чем матушку удивила.
– Что это тебе вздумалось мычать? Язык, что ли, отнялся? – спросила она, но тут же потерла интерес к происшедшим с инокиней переменам и продолжала:
– Ты вот что… Ты не мычи, а приведи-ка ты мне сюда Ольгу. Мне она кажется надёжной и как будто неглупой. Болтать она зря не станет и понять вроде должна, что не для себя я… – матушка возвысила голос, – не для себя я стараюсь, а для Бога и убогих…
Она вздохнула и добавила грустно:
– Видишь, мать Филофея, чем приходится заниматься.
Мать Филофея, испуганными глазами следя за матушкой, молчала.
– А что делать прикажешь? – продолжала мать Елпидифора.
И вдруг грозно и громко, точно оспаривая кого-то, объявила:
– Не для себя – для сирот и для Бога стараюсь! Мне самой ни копейки не надо – я своё наследство всё в монастырь отдала, ни копейки себе не оставила. Я и в рубище проживу, сухую корку есть стану. А не то – как покойный батюшка Иегудиил – суп стану варить на лампадном масле, вот что…
И тут, как утверждала потом Филофея, глаза у матушки увлажнились, и она тихо, просяще сказала:
– Не осуждай меня, мать Филофея…
Осуждать матушку Филофея не собиралась – её угнетало совсем другое. Во-первых, кандальный звон стал мерещиться всё чаще. Звякнут ли ключи у келарницы, ударят ли в колокол, стукнет ли кто ложкой в трапезной – и мать Филофея вздрагивала, и отчего-то вспоминалась ей Владимирка, пролегавшая через родное село.
А во-вторых, всё чаще задавалась она вопросом: «Для того ли я в монастырь-то шла?» И не станет ли для неё суд Божий горше суда человечьего. Призовёт её Господь и спросит: «А чем это ты, Филофея-мать, занималась в святой обители? Никак, векселя подделывала? А зачем же ты для недостойного сего дела принимала постриг иноческий? Не проще ли было тебе на большую дорогу пойти или спуститься вниз, на Хитрову площадь? Кто это позволил тебе порочить Церковь Мою?» И мать Филофея мысленно отвечала: «Ты знаешь, Господи, я человек подневольный…» Но Господь возражал: «Лукавая! Не Я ли твой Господин? И не Я ли учил, что один у тебя наставник – Христос?» «Так, Господи», – соглашалась мать Филофея и начинала плакать. Господь же умолкал и оставлял Филофею одну.
И всё, казалось бы, было понятно: мать Филофея попала между двух огней. С одной стороны, припекала Владимирка, с другой – геенна огненная. И неизвестно ещё, что было хуже. Потому что геенна огненная была неизвестно где, а Владимирка – вот она, под боком. И несмотря на то, что геенна обещала вечные мучения, Владимирка тоже ничем решительно не прельщала мать Филофею. Даже мыслью об искуплении содеянного.
Что же теперь следовало делать, мать Филофея не знала. Ослушаться матушку она не решалась, бежать из монастыря боялась. Даже носить в себе свои сомнения она устала.