Гроза разразилась часов в одиннадцать. Молнии озаряли небо, и казалось, мертвенный лунный ландшафт разрушенного города с его кратерами и нагромождениями руин то и дело вздрагивает от ударов грома. Бергер крепко спал. Пятьсот девятый сидел на пороге своего родного двадцать второго барака. Теперь, после того как Левинский устранил Хандке, ему снова открыт сюда доступ. Он крепче прижал к груди револьвер и патроны, которые прятал под робой. Побоялся, что в ливень они в дыре под нарами намокнут и еще, чего доброго, придут в негодность.
Но дождь в эту ночь шел лениво. Гроза все тянулась и тянулась без конца, она делилась на части, так что какое-то время в небе буйствовало сразу несколько гроз, от горизонта до горизонта меча друг в дружку кинжалы молний. «Две недели!» — думал пятьсот девятый, глядя, как в грозовых всполохах высвечивается и меркнет за колючей проволокой пустынный полуночный ландшафт. Казалось, это вспыхивают и гаснут картины совсем иной жизни, которая в последнее время незаметно подступала к нему все ближе, медленно вырастая на нейтральной полосе отчуждения, полосе безнадежности, и вот уже она по-хозяйски расположилась у самой ограды, чуть не цепляясь за колючую проволоку, расположилась и ждет, обдавая запахами дождя и полей, разрушения и пожара, но и запахами произрастания, леса, первой весенней муравы. Он чувствовал, как молнии пронзают его насквозь и освещают эту жизнь, но вместе с тем с каждой новой вспышкой в нем начинают брезжить образы безвозвратно утерянного прошлого, смутные, блеклые, почти невнятные и недостижимые. Этой теплой ночью его пробирал озноб. Он почти не ощущал в себе той уверенности, которую так старался внушить Бергеру. Конечно, кое-что он помнит, и даже, как ему казалось, довольно много, и это живые воспоминания, но достаточно ли этого после стольких лет здесь, он не знает. Слишком много смерти пролегло между прежде и теперь. Одно только он знал точно: жить — это значит вырваться из лагеря, но там, после, все становилось неясным, огромным, зыбким, и провидеть эту будущность он не мог. Левинский — тот может, но он мыслит как партиец. Партия его поддержит, а ему больше ничего и не надо. «Так что же это? — думал он. — Что же это такое вопиет во мне, что еще, помимо самого примитивного желания выжить? Месть? Да нет, от одной мести проку мало. Месть — это по другому, мрачному счету, который, конечно, тоже придется уладить, но потом-то что, что потом?» Он почувствовал, как по лицу его стекают теплые капли дождя, словно слезы, возникшие сами собой, ниоткуда. А откуда им взяться, слезам? За столько лет все выгорело, выкипело, иссохло. Лишь изредка безмолвная надсада, умаление чего-то, что и прежде казалось ничтожным, — вот и все, чем обнаруживала себя душа, давая знать, что она еще способна на утраты. Это как столбик термометра, давно застывший на точке замерзания всех чувств, а о том, что стужа еще злей, узнаешь только по отпадению омертвелых конечностей — пальца, ступни, и все это уже почти без боли.
Молнии прочерчивали небо одна за другой, и под долгими раскатами грома в судорожных всполохах отчетливо, совсем без теней выхватывался из темноты холм, а на нем — далекий белый домишко посреди сада. «Бухер, — подумал пятьсот девятый. — Вот у Бухера еще есть что-то. Он молод, и с ним Рут. Ему есть с кем отсюда выйти. Только вот сберегут ли чувство? Впрочем, кто сегодня об этом спрашивает? Кто требует гарантий? И кто может их дать?»
Он откинулся назад. «И что за чушь в голову лезет? — подумал он. — Должно быть, это я от Бергера заразился. Мы просто устали». Он глубоко вздохнул, и сквозь лагерную вонь ему снова почудился запах весны, запах первой зелени. Он возвращается из года в год, снова и снова, вместе с цветами и ласточками, невзирая на войну и смерть, горе и надежду. Он вернулся. Он здесь. Этого достаточно.
Пятьсот девятый притворил дверь и пополз в свой угол. Молнии сверкали всю ночь, их белесый, призрачный свет врывался в разбитые окна, отчего барак стал казаться кораблем, что бесшумно скользит по глади подземной реки, а на борту его почти сплошь мертвецы, которые благодаря ухищрениям черной магии почему-то все еще дышат, — и лишь несколько живых, которые не желают покориться безысходности.
XIX
— Бруно, — сказала Сельма Нойбауэр спокойным голосом. — Не будь дураком. Думай, пока другие не начали думать. Это наш последний шанс. Продавай все, что можешь продать. Участки, сад, этот дом — все, с убытком, без убытка, не важно.
— А деньги? На что нам деньги? — Нойбауэр сердито встряхнул головой. — Если все, что ты говоришь, верно, во что превратятся деньги? Ты что, забыла инфляцию после той войны? Нынешняя марка стоила миллиард. Материальные ценности — единственное, что тогда спасало!
— Правильно, материальные ценности! Но такие, чтобы их можно было унести в кармане.