— А я говорю, глазеете! Ты еще и глазеешь, большевистская свинья! И притом нагло! Небось радуешься, что гибнет кровное добро честных граждан, а?
Русский ничего не ответил.
— Ну, живо за работу, скоты ленивые!
Русские его не понимали. Только таращились, пытаясь угадать, чего он хочет. Нойбауэр примерился, как следует, и заехал одному из пленных сапогом в живот. Тот упал. Но тут же медленно поднялся. Он разогнулся, опираясь на лопату, а потом вдруг лопата оказалась у него в руках. В глазах его, в руках, сжавших лопату, Нойбауэру почудилось что-то нехорошее. Страх ножом полоснул внутри, и Нойбауэр выхватил револьвер.
— Ах ты гад! Еще сопротивляться вздумал!
Рукоятью револьвера он врезал пленному промеж глаз. Тот снова упал и теперь уже не думал подниматься. Нойбауэр тяжело дышал.
— А мог бы и пристрелить, — пропыхтел он, отдуваясь. — Еще сопротивляется! За лопату, понимаешь, хватается, тварь, замахивается еще! Стрелять на месте! Все мой добрый характер, больше ничего. Другой давно бы пристрелил. — Он глянул на охранника, застывшего поодаль навытяжку. — Другой бы давно пристрелил. Вы ведь видели, как он хотел замахнуться лопатой?
— Так точно, господин оберштурмбанфюрер!
— Ну ладно. Живо, плесните-ка ему холодной воды на голову.
Нойбауэр взглянул на второго русского. Тот копал, низко склоняясь над лопатой. Лицо его ничего не выражало. На соседнем участке, как очумелая, заходилась лаем собака. Там трепыхалось на ветру белье. Нойбауэр почувствовал, как пересохло все во рту. Он вышел из сада. «Что это? — думал он. — Неужто страх? Да не боюсь я вроде. Уж я-то нет. И уж не какого-то жалкого русского. Тогда чего же? Что со мной? Да ничего со мной не происходит! Просто добрый слишком, вот и все. Вебер этого типа прикончил бы, притом не сразу, а медленно. Диц — тот пристрелил бы его на месте. А я нет. Слишком чувствительный, это мой недостаток. Чувствительность во всем мне мешает. И с Сельмой тоже».
Машина ждала у ворот. Нойбауэр подтянулся.
— К новому дому партии, Альфред. Проезд туда есть?
— Только если вокруг города, в объезд.
— Хорошо. Давай в объезд.
Машина вывернула на улицу. Тут Нойбауэр увидел лицо своего шофера.
— Что-нибудь случилось, Альфред?
— Мать у меня погибла.
Нойбауэр беспокойно заерзал на сиденье. Только этого не хватало. Сперва сто тридцать тысяч, потом истерика с Сельмой, а теперь он же еще кого-то и утешай.
— Я соболезную, Альфред, — сказал он отрывисто, по-военному, лишь бы поскорее отделаться. — Свиньи! Убийцы женщин и детей.
— Мы их тоже бомбили. — Альфред неотрывно смотрел на дорогу. — И первыми начали. Я сам летал. На Варшаву, Роттердам, Ковентри. Это уж потом меня ранило, ну и демобилизовали.
Нойбауэр, не веря своим ушам, воззрился на шофера. Да что это такое творится сегодня? Сперва Сельма, теперь вот водитель! Неужто и впрямь больше никто не боится?
— Это — совсем другое дело, Альфред, — сказал он. — Совсем другое. То была стратегическая необходимость. А тут самое настоящее убийство.
Альфред ничего не ответил. Он думал о своей матери, думал о Варшаве, Роттердаме и Ковентри, думал о немецком маршале авиации, этом жирном борове, и яростно бросил машину в поворот.
— Нельзя так думать, Альфред. Такие мысли — это уже почти государственная измена! Конечно, в свете вашей утраты это еще как-то можно понять, но вообще-то такое запрещено. Будем считать, я этого не слышал. Приказ есть приказ, для нашей совести этого вполне достаточно. Раскаяние — вообще не в немецком характере. А излишние умствования тем более. Фюрер знает, что делает. А наше дело выполнять, и точка. А за эти зверства фюрер им еще отплатит! Вдвойне и втройне! Нашим секретным оружием! Мы их еще уложим! Мы и сейчас уже держим всю Англию день и ночь под непрерывным обстрелом нашими снарядами «Фау-1». А уж новыми изобретениями, которые у нас в работе, мы весь их остров обратим в пепел. В решающий момент! И Америку в придачу! Они за все заплатят! Вдвойне и втройне! Вдвойне и втройне! — повторил он, как-то сразу успокоившись и даже сам почти поверив всему, что наговорил.
Он достал сигару из кожаного портсигара и откусил кончик. Ему многое еще хотелось сказать. Почему-то вдруг возникла огромная жажда выговориться, но, увидев плотно сжатые губы Альфреда, он умолк. «Кому я нужен? — подумал он с горечью. — Каждый занят только собой. Надо было съездить на дачу, за город. Там кролики, мягкие, пушистые, красные глазки светятся в полумраке». Всю жизнь, еще с детства, он мечтал держать кроликов. Отец не разрешал. И вот теперь мечта сбылась. Запах сена, меха и свежих листьев. Сладость мальчишечьих воспоминаний. Забытые грезы. Иногда ему чертовски одиноко. Сто тридцать тысяч марок. Самое большее, что ему мальчишкой довелось держать в руках, это семьдесят пять пфеннигов. И те у него через два дня украли.
Огонь перекидывался с крыши на крышу. Горел старый город, горел как порох. Он ведь почти сплошь был застроен деревянными домами. В реке отражалось пламя, словно река тоже горит.