– Ты небось думаешь, я забыл, а? – прищурившись, спросил Хандке.
– Нет.
– Поздно уже было вчера. Только нам ведь не к спеху, верно? Заявить на тебя я всегда успею. Вот хоть завтра, к примеру, целый день впереди. – Он стоял перед пятьсот девятым. – Ну, ты, миллионер! Швейцарский миллионер! Уж они-то выколотят у тебя из почек твои денежки, франк за франком.
– А зачем их из меня выколачивать? – спросил пятьсот девятый. – Проще так взять. Я подпишу заявление, и они уже не мои. – Он твердо взглянул Хандке в глаза. – Две тысячи пятьсот франков. Деньги немалые.
– Пять тысяч, – поправил его Хандке. – Это для гестапо. Или ты думаешь, они с тобой поделятся?
– Они – нет. Для гестапо пять тысяч, – согласился пятьсот девятый.
– И на кобыле отлупцуют, и на столбе повисишь, и в карцере Бройер на тебе все свои трюки отработает, а уж потом и на виселицу.
– Это еще не известно.
Хандке засмеялся.
– А чего ты ждешь? Может, благодарственную грамоту? За нелегальные-то денежки!
– Грамоту, конечно, нет. – Пятьсот девятый все еще смотрел Хандке прямо в глаза. Он сам изумлялся, как это он Хандке больше не боится, хотя знает ведь прекрасно, что тот может сделать с ним что хочет; но сильнее страха, сильнее всего на свете было сейчас другое чувство. Ненависть. Не мелкая, слепая, угрюмая ненависть лагерника, не повседневная грошовая ненависть одной подыхающей от голода твари к другой из-за доставшегося или не доставшегося куска, нет, – он чувствовал сейчас холодную, прозрачную, можно сказать, интеллигентную ненависть, и чувствовал ее так сильно, что даже опустил веки, боясь, что Хандке все поймет по глазам.
– Ну а что тогда? Говори, ученая образина!
Пятьсот девятый чуял запах Хандке. Это тоже что-то новое. В Малом лагере везде и всюду такая вонь, что не до запахов. Впрочем, пятьсот девятый знал: он чует запах Хандке не потому, что запах этот перебивает окружающую вонь и гниль, нет, – он чует Хандке, потому что ненавидит его.
– У тебя что, язык от страха отсох?
Хандке пнул пятьсот девятого в коленку. Пятьсот девятый не вздрогнул и не отшатнулся.
– Не думаю, что меня будут пытать, – сказал он спокойно и снова посмотрел Хандке прямо в глаза. – Смысла нет. Я ведь этак могу ненароком и помереть у эсэсовцев на руках. Я же слабый, много ли мне надо? Выходит, сейчас это даже выгода. Гестапо с пытками подождет, пока денежки не придут к ним в лапы. До этих пор я буду им нужен. Ведь я единственный, кто вправе этими деньгами распоряжаться. В Швейцарии гестапо никому не указ. Так что пока деньги не придут, я могу быть спокоен. А придут они не сразу, и тем временем много всего может случиться.
Хандке соображал. В сумерках пятьсот девятый, казалось, почти видит, как тяжело ворочаются мысли на его плоском лице. В глазах его будто кто-то включил прожекторы, и они теперь ощупывали эту физиономию пядь за пядью. Само лицо вроде бы оставалось прежним, но каждая черточка в нем стала выпуклей, отчетливей.