Советское искусствознание очень ценило это свойство искусства Ге: стоило придумать, что его евангельские сцены на самом деле не были религиозной живописью, как говорить о Ге и, главное, объяснять на его примере прогрессивную суть передвижничества, стало очень удобно. Ну, про нерелигиозность это они, конечно, загнули: судя по той истовой (как, впрочем, и все чувства у Ге) враждебности, с которой он относился к опытам на этом поле Виктора Васнецова и Михаила Нестерова, себя он считал как раз самым что ни на есть настоящим религиозным художником. В том смысле, в каком христианство можно считать большим гуманистическим учением. И тут трактовки возможны любые. Вот, например, рабочий Фунтиков, приведенный Надеждой Константиновной Крупской смотреть на «Распятие» Ге, увидел капиталиста и рабочего, чем довел художника до слез радости и умиления.
Один из, казалось бы, бесспорных авторитетов русской живописной школы впервые показан с неожиданной стороны – художником весьма неровным и непостоянным. «Костя, как хамелеон, был изменчив: то он был прилежен, то ленив, то очарователен, то несносен, наивный и ко всему завистливый, доверчивый и подозрительный. То простодушный, то коварный, Костя легко проникал, так сказать, в душу, и так часто о нем хотелось забыть… В нем была такая смесь хорошего с „так себе“» – Михаил Нестеров, давший такую характеристику своему приятелю по Московскому училищу живописи, ваяния и зодчества, сам не избежал в ней очевидной зависти младшего на год степенного юнца к красивому и популярному товарищу, но есть в этих словах и то, что применимо к творчеству Коровина как таковому. Вторит Нестерову и Александр Бенуа: «Коровин – баловень Аполлона, большой и тонкий талант, но человек мало уравновешенный, хватающийся за многое и ничего не доводящий до конца». И даже хвала Виктора Васнецова: «Самая характерная черта его как человека – это способность возбуждать и создавать вокруг себя творческий энтузиазм: работая с ним, немудрено взвиться и повыше облака ходячего» – звучит как еще одно свидетельство: сила Коровина была в его невероятной человеческой харизме.
Когда смотришь на работы Коровина на сборной выставке или в альбоме, этот художник представляется вполне уравновешенным российской серой мутноватостью импрессионистом североевропейского толка. Единственным у нас импрессионистом чистой воды. Но показ Коровина как героя монографической экспозиции приводит к значительной коррекции этого устоявшегося мнения.
Он метался и менялся, играл и совсем не всегда выигрывал. Он совсем не так ровно хорош, как нам привычно думать, и далеко не так импрессионистичен, как нас учили. Его парижские ночи сродни не светлому Моне или Писсарро, а любящему броские спецэффекты Куинджи. У него есть такие вкусовые провалы (вроде «Онегина в постели»), что даже смотреть стыдно. И есть такие вершины (вроде десятка самых знаменитых его портретов), что его место на пьедестале рядом с Серовым или Нестеровым кажется совершенно естественным. И нет тут закона, дело не в величии замысла или уважении к жанру и виду искусства. Коровин может быть прекрасен в поденщине театральных декораций или журнальной обложке и может провалиться в халтуру в портрете.
Странный художник. Современники это отлично понимали. Лучше всех это сформулировал тот же Бенуа: «Коровин – удивительный, прирожденный стилист. То, что мерещилось Куинджи, удалось Коровину. Не хуже японцев и вовсе не подражая японцам, с удивительным остроумием, с удивительным пониманием сокращает он средства выражения до минимума и тем самым достигает такой силы, такой определенности, каких не найти, пожалуй, и на Западе».
Все это могло бы поколебать наши на малом знании основанные представления о Коровине. Однако Коровин – это большой отечественный миф. Влияние Коровина как «главного русского импрессиониста» на бедную цветом и светом советскую живопись середины прошлого века бесспорно. То, что говорил Васнецов о степени заразительности таланта этого человека, перешло и на его полотна. С них в 1950–1960‐е считывали то, чего там, может, и не было вовсе (чистоту красок, первичность глаза перед идеей и свободу дыхания прежде всего). «Демон из Докучаева переулка», как Коровина окрестили однокашники, сумел заразить собой потомков. А это мало кому даже из самых великих удается.