Девочка ведет ее за руку в белый дом и усаживает на диванчик в старомодных узорах, который тянется вдоль трех стен. Здесь удушающая жара, сгустившаяся за закрытой дверью. Вскоре в комнату приходит старик, за ним пара лет по шестьдесят, женщина неопределимого возраста – наверно, потому, что голубизна ее глаз так цепляет взгляд, что всего остального за ними не видно, – и две молодые женщины, которые (с облегчением констатирует Наима) носят на голове лишь легкие цветные косынки. Дети, за исключением Шемс, стоят за дверью, хихикают и разглядывают незнакомую родственницу, подталкивая друг друга локтями.
Нуреддин остался снаружи, где, наверно, курит сигарету за сигаретой и смотрит на безуспешные попытки кур взлететь. Внутрь дома, в эту интимную зону, ему нет доступа как чужому семье. Ему остается небольшое пространство между воротами и дверью. Он даже не пытался последовать за Наимой, и она жалеет, что его тут нет. Невозможность поговорить с окружающими встала перед ней во весь рост, как только ее усадили. Не за что зацепиться взглядом, в комнате нет никакой мебели, а единственное окно слишком высоко, чтобы что-то из него увидеть. Наима не может притвориться, что молчит, потому что задумалась. Она смотрит на них. Они смотрят на нее. Смущение борется с бесконечной доброжелательностью. Старик не улыбается, возможно, боится, что от этого лопнет тонкая морщинистая кожа на его лице, но у всех остальных уголки губ подняты. А потом вдруг, как будто всем пришла одна мысль одновременно («Это молчание
– Семья, all is [104]
хорошо? – спрашивает одна из молодых женщин и смеется собственной фразе.– All is хорошо, – подтверждает Наима.
И они заключают хором:
–
Очень скоро Наима уже изображает жестами свое генеалогическое древо, рисуя в воздухе кружки, обозначающие ее деда Али и бабушку Йему, черту, ведущую к ее отцу Хамиду, и, нарисовав рядом с ним целую череду кружков, принимается перечислять своих дядей и тетей: Далила, Кадер, Клод, Хасен, Карима, Мохамед, Фатиха, Салим. Потом она возвращается к началу строки, тыча пальцем в кружок Хамида (как будто он так и остался там, когда закончилось движение ее руки), и проводит черту к себе и своим сестрам: Мирием, Аглая и Полина. Дети в дверях смеются и, подражая ей, пишут в воздухе имена, кружки и черточки. Но тут молодая женщина, говорившая на несуразном английском, встает и подходит к этому невидимому генеалогическому древу с боязливым почтением, какое внушают хрупкие вещи, те, что от малейшего неловкого жеста могут рассыпаться. Она показывает пальцем на верхний кружок, Али, и, проведя горизонтальную черту, добавляет имена братьев: Джамель – за его именем следует печальное молчание – и Хамза. Сморщенный старик, к которому устремляются все взгляды, медленно вертит в руке трость с набалдашником из слоновой кости и, кажется, ничуть не интересуется своим включением в воздушную схему. Молодая женщина продолжает суетиться рядом с Наимой: из кружка Хамзы она выводит еще два, Омара, сидящего здесь с женой и детьми – тот маленький мальчик, которого Али не любил за то, что он родился раньше Хамида, теперь почтенный отец семейства, – Амара, который отсутствует, но здесь его дочь, начинающий спец по генеалогии, Малика, и еще десяток кружков повисает рядом на невидимых нитях семейных уз. Среди них Ясин, тот незнакомый кузен, чей телефон она выбросила, и Фатхи, отец Реды. Услышав свое имя, толстый мальчик из лавки сам изображает от двери соединяющую их тонкую линию. Из кружка Джамеля выходят три: Аззедин, голубоглазая Лейла без возраста и без мужа и Мустафа. Линия потомства Джамеля так коротка, что Наима понимает: он тот самый человек-кошмар, о котором говорила ей Далила, тот, кого арестовал ФНО в 1962-м, тот, что поставил финальную точку в рассказе об Алжире, стране смерти.
Все смотрят на нарисованное в воздухе ничто, как будто это собор из кружев. Наима и Малика переглядываются, улыбаясь, среди парящих кусочков семьи, которые им удалось собрать воедино, потом делают шаг навстречу друг другу и обнимаются. Лейла тоже встает, чтобы заключить в объятия вновь прибывшую, вслед за ней и жена Омара. Впервые, с тех пор как она вошла в ворота, Наиме хорошо. От этих объятий, которые заменяют все и, главное, отсутствие общего языка. Здешние женщины обнимают ее, как это делала одна только Йема – не символическим жестом, а по-настоящему сгребают в охапку. Она чувствует, как расплющиваются о ее тело их груди, жемчужинки их бус оставляют на коже красные метки, она вдыхает запахи их плоти и пота.
Малика что-то говорит Шемс, и девочка приносит кипу старых фотографий, которые Малика властно вкладывает в руки Наимы:
– Тебе.