В этом городе просыпаешься, будто рождаешься заново. Сон здесь – без примесей небытие, священный отдых. Утром зелёным светом занимаются под рукой вещи. Он выходит на улицу, как лунатик, неспособный реальность отщепить от сна. Под ним разворачиваются раскопы. Культурный слой, тучный, как грех Ирода, раскачивается кротами с прожекторами в лапах. А вокруг пахнет то гиацинтом, то розой или дурманом олеандра, и скоро болит голова. И путник просыпается в разгаре лета, в пылающем горниле полдня, в мозжечке ослепления, затмения, на поверхности нового палеозоя. И рассекает пробегом стеклореза гладь Мёртвого моря, взлетает над Иорданом. Что ему вслед ревут мастодонты? Тысячелетья? Эпохи? Периоды? Эры? В первые мгновения человек был неотличим от Бога, и, чтобы не перепутать, ангелы упросили Всевышнего наделить человека сном. И теперь после пробуждения над головой парашютом вспыхивает утро.
Здесь чёрным стеклом заложены глазницы камня. Ты проходишь мимо них, и всё, что ты видел, чем жил, скоплено в этой кристальной черноте, пригодной только для чернил: что может быть прозрачнее слова? Что ещё, кроме слова, способно проникнуть в душу? Боль? Память? Страх? Смерть? – шелуха. Лишь слово способно войти и увлечь за собою наши поступки, нашу возлюблённую – душу – туда, где этот город обретает плоть. Там, в пустыне, открывающей за городом зев, внезапно видишь собственные следы – следы двойника, и тебя пронзает ужас возможности встретить его. Кто знает, насколько он тебя ненавидит? Здесь в узкой полоске тени в залитом зноем ущелье пасутся козы. Здесь можно утонуть после дождя и очнуться по ту сторону – со ртом, забитым глиной. Зимой здесь дыхание стужи взрезает ледяным лезвием подбрюшье. И разверстая, только что вспоротая туша жертвенного быка – единственная печь на всю округу. Забраться в неё, прижаться к печени, как к подушке. Здесь, в пустыне, так просто встретить себя самого и услышать: нет.
Внутри Храма – скалы. Керубы[13]
на них крылато сидят на корточках, зорко всматриваются в кристальную сердцевину Храма. Они неподвижны и насторожены, готовы повиноваться. Тальпиот[14] благоухает свежевыстиранным бельём. В садах переливается дрозд. В тишине женщина закрывает руками лицо. Тишина вылизывает ей глаза тёплым шершавым языком. Далеко за пустыней, чьи горы парят над востоком, утопая в наступающей ночи, в сердце морей, – по дну Мёртвого моря тоскует моя душа – и, наконец разглядев её, керубы вдруг снимаются с места. Их крылья застилают глаза.Замешательство на Котеле[15]
в Йом-Кипур: японская туристка упала в обморок. Над ней склоняется медбрат, его пейсы пружинят, как ёлочный серпантин. Человек, отложив молитвенник, шаркает и хлопает белыми пластмассовыми креслами. Два чернокожих бразильца рыдают, руками и лбом подпирают Храм: оbrigado, Senhor, obrigado! Накрывшись талитом, сосед тихо напевает слихот[16] и тоже вдруг плачет. Лицо взрослого бородатого мужчины, который сейчас уйдёт, и никто никогда его больше не увидит, – мокрое от слёз лицо сильнее веры, боли, муки, тьмы.Жизнь здесь стоит на краю Иудейской пустыни, испытывает искушение шагнуть в неё, раствориться в ночном небе. Красота здесь вся без остатка пронизана последним днём Творения. У Яффских ворот пойманный велосипедный вор выворачивает карманы, полные ракушек.
Тристрамии[17]
над Масадой зависают над пропастью, как бражники над цветами олеандра, беря из ладоней туристов крошки. Мёртвое море внизу – лазурный меч, которым луна обрезает космы лучей солнцу. В этой небольшой стране – размером с тело Адама – от одной простёртой руки до другой простёртой руки меняется время года. Керубы снова всматриваются в меня и видят, как пятно солнечного света расползается, исчезает.Ночью две фигуры под столбом читают сны из молитв для молодого месяца; дрожат от холода. Камень домов под луной кажется телом призрака. Мальчик засыпает внутри камня и видит сны моллюска, эти сны – крупинки известняка.
Незримые сады на подступах к Храму. В Армянском квартале тарахтит мопед. В висячих садах за подпорными стенами, в листве, на ветвях и в кронах, спят воины последней битвы. Под Западной стеной среди ног молящихся бродит горлица, тоскует горлом – зовёт и зовёт, а кого – не знает. Лохматый пёс умирает на пустыре. Солнце жарит так, что даже мухи обжигаются о воздух. Над псом понемногу вырастает клещевина.
В этом городе в полдень солнце прячется в глазной хрусталик. В этом городе «жизнь», «олива», «солнце», «роза», «воздух» – однокоренные слова. Я перекатываю на языке корень слова «закат» в раздумье. Солнце опускается за карнизы, и в город вглядывается пустыня. Куст пахнет мускусом лисьей мочи, вдали хохочут сквозь слёзы шакалы. В пустыне Давид настигает Авессалома, прижимает к себе, и оба плачут. Иаков поправляет под головой камень.