Читаем Испепеленный полностью

А уж чистюля она была всем чистюлям чистюля. Как-то нам из-за спешки пришлось заняться этим делом, не до конца раздевшись, и Фифу сначала передернуло: это как-то грязно! «Разве между нами может быть что-то грязное?» — «Ты в самом деле так думаешь?!» И она стиснула мою голову, как не обнимала и в порыве страсти. Грязца проступала только дома, когда мне приходилось смотреть Колдунье в глаза, но радость и уверенность, которые мне дарила Фифа, превращали меня в столь идеального отца и мужа, что было бы просто-таки безответственно отказаться от эликсира, дарящего мир и покой всей моей семье. Даже в Леше я начал находить романтические черты — в той патетично­сти, с какой он пересказывал пропагандистские книжонки о смелых и умелых. Интимный супружеский долг я тоже выполнял безупречно. Во-первых, при наших с Фифой ограниченных возможностях мне не удавалось не то что пресытиться, но даже и насытиться Фифиными прелестями, настолько соблазнительными, что в раннем девичестве она их стеснялась — очень уж они выпирали по контрасту с ее черкешенской талией. А во-вторых, я продолжал любить Колдунью даже больше, чем раньше: моя вина перед нею смывала невольную обиду на то, что через нее вошла в мою жизнь несмываемая грязь, мы как бы становились квиты. Неловко мне становилось только тогда, когда я, борясь со спазмами в горле, перед сном напевал Ангелу увертюру к «Хованщине», пропуская невос­производимые завихрения, или арию Юродивого из «Бориса», а наш Ангел тоненько-тоненько, но абсолютно верно мне подпевал; в это время нам никто не мешал, считалось, что я пою ему колыбельную, но Колдунья иногда к нам присоединялась, и вот тут во мне просыпалось коробящее ощущение нечистоты того, что я делаю. При Мусоргском в нашей с Фифой любви проступала нечистота.

Фифа утешала себя тем, что я живу с Колдуньей только ради Костика, хотя нас связывало что-то гораздо более значительное, чему я и сейчас не знаю названия. Не знаю, что бы Фифа со мной сделала, если бы я ей сказал, что можно любить двух, трех или тридцать женщин, если только хватит фантазии выдумать тридцать пленительных образов. Однажды мы с ней поссорились, когда я мимоходом заметил, что род человеческий прекратился бы, если бы люди могли заниматься этим делом только по любви. «Что, и ты тоже?!» — запылала Фифа. «Я единственное исключение». Она минут десять со мной не разговаривала, пряча слезы. «Не бери, не бери!» — тоже со слезами на глазах зашептала она, когда я в Публичке хотел взять забытую на гардеробном зеркале шариковую ручку. «Я не хочу, чтобы на тебе было даже пятнышко!», — потом разъяснила она: она считала меня незапятнанным! Ее слепоте мог бы позавидовать Гомер. Но так ли она была слепа? Владимир Соловьев, кажется, говорил, что любовь раскрывает замысел Бога о любимом человеке, и любившие меня женщины, как они меня ни идеализировали (любовь и есть идеализация), они всегда видели во мне то, что во мне действительно было. Сквозь то, что я поневоле делаю, они всегда прозревали то, что я на самом деле люблю и чем живу. Для меня было делом жизни то, что для них было украшением, и это их во мне восхищало.

Фифа обожала меня изучать, а потом мне же про меня рассказывать.

— Он сначала раздувается…

— Когда ты расстраиваешься, у тебя личико делается треугольное. С тобой надо, как с хрустальной вазой. Я заметила: когда у тебя отнимают деньги, ты сердишься и тут же забываешь. А когда тебя обманывают, ты становишься треугольный и весь белый в красных точечках. И потом два дня отходишь. Три довольно редко. Когда тебе кажется, что тебя предали. Тогда бывает, и неделю. Твоя беда, что ты всех считаешь друзьями. Ты думаешь, если человек знает Мусоргского, то он тебе друг до гроба.

— Но больше всего тебя обижает, когда кто-нибудь скажет, что дважды два равно пяти.

— Ты умный только в чужих делах, а в своих ты дурак дураком.

Фифа могла и себя сначала изучать перед зеркалом, чтобы затем отчитаться: у меня глаза серобуромалиновые, у меня ноги, как у свиньи. То есть бедра полные, а лодыжки тонкие, хотя и безукоризненно стройные. И к беременности она отнеслась без пафоса и упреков, которых я весьма опасался, хотя уж из кожи лез, при всей двусмысленности этого выражения. Она пощекотала мне ухо этой новостью с такой смущенной нежностью, что я, хоть и страшно напрягшись, не удержался от вопроса:

— Ты рада, что ли?

И она закивала, сдержанно сияя, так и не понимаю, почему. Что у нас, наконец, хоть что-то стало, как у всех? Что это еще больше нас сблизило? Более того, на осмотре у гинеколога ее не только ничего не оскорбило, но даже пробудило в ней желание.

— Я даже по улице шла с опаской — вдруг что-то по лицу заметно, — это при том, в десятый раз повторяю, что такой фифы и недотроги свет не видел.

Перейти на страницу:

Похожие книги