Возникает естественный и вполне обоснованный вопрос, за что же все это — то есть за что «Народни листы», эта патриотическая чешская газета, так нехорошо, скажем прямо, коварно поступила с почтенным пражским патриотом Борном? Ответ очень прост: газете не нравилась его политическая позиция. Как мы уже говорили, лагерь чешских патриотов, точнее, патриотствующих мелких буржуа, делился в то время на две политические партии — консерваторов, так называемых «старочехов», и свободомыслящих — «младочехов»[14]
. По сегодняшним мерилам, разница между ними была самая несущественная. Ни у той, ни у другой партии не было большой животворной идеи, обе они вырастали от одного и того же корня — от крикливого, патетического патриотизма, обе говорили о родине, только о родине, ни о чем другом, кроме родины, как будто все остальное было неважно. «Старочехи» взывали к восстановлению древних исторических прав чешской короны, «младочехи» же, напротив, провозглашали, что права правами, а жить надо, надо использовать все существующие преимущества и возможность для ведения патриотической политики на благо нации. «Старочехи» ориентировались на аристократию, «младочехи» ее сторонились. Таковы, в общих чертах, были главные принципы обеих партий; но в те времена, о которых идет речь, то есть в восьмидесятые годы прошлого столетия, даже эти незначительные идейные расхождения были уже забыты, однако свары между «старочехами» и «младочехами» не утихали, борьба оставалась столь же ожесточенной, ибо она шла за решающие позиции, за казенные кормушки, за ведущие места в ратуше, в пражском сейме, в Окружном комитете.Как мы легко можем себе представить, Борн, со всей его трезвостью, осуждал войну
— Ах так, наш нейтрал показывает свое подлинное лицо, наш нейтрал спелся со «старочехами», да еще с какими! — возгласил почтенный издатель газеты и присовокупил в своей обычной энергичной манере: — Ох, пора, пора показать ему, где раки зимуют, и хорошенько накостылять шею.
И, использовав первый же случай, он так накостылял шею владельцу первого славянского магазина в Праге, что у того в глазах потемнело.
Борн был перепуган, расстроен и подавлен, как никогда.
— С юных лет я все свои помыслы, все силы отдаю на благо моего несчастного народа, — жаловался он Гане, которая за последний год поразительно расцвела и ожила, найдя новый смысл и содержание жизни, после того как уже склонна была считать ее напрасно прожитой. Она открыла для себя прелесть чешских и моравских народных художественных изделий, и прежде всего кружев, и задалась благородной целью поддержать эту, увы, увядающую отрасль наших народных ремесел, познакомить с ней состоятельные патриотические круги в Праге и снова вознести чешских кружевниц к той мировой славе и процветанию, какими пользуются их брюссельские и валансьенские коллеги.
— С той самой поры, как руки мои обрели силу, а голова разум, я не допустил ни единого поступка, не совершил ни одного шага в ущерб моему народу, — продолжал удрученный Борн. — Там, где наше национальное дело нуждалось в поддержке, я всегда был среди первых, но вот — достаточно одного злого слова, одной грязной сплетни, и все мои заслуги забыты и весь мой труд пошел прахом.
Гане претил грудной тон, которым окрашивался «графский» голос ее мужа, когда он заводил речь о патриотических делах; особенно она не выносила его излияний; в таких случаях ей с трудом удавалось сохранять спокойную приветливую улыбку любящей супруги и возвышенно мыслящей дамы, которой она озаряла свое классически прекрасное лицо на протяжении всего счастливого супружества, то есть вот уже полных одиннадцать лет.
— Не воспринимай этого столь мрачно, милый друг, — ответила она.
Выражение «милый друг», с которым она иногда обращалась к мужу, равно, как и «милое дитя», снисходительно адресуемое ее протеже, Марии Недобыловой, было дословным переводом с французского — так Гана сознательно проявляла свое неугасающее франкофильство.