А Миша, столь пристально рассматриваемый, вспомнил с неприятным чувством и опаской, — ах, сколько раз он уже представал вот так перед чужим человеком, обладавшим правом воспитывать, поучать и карать Мишу, отчитывать и
высмеивать его! Сколько раз приходилось Мише знакомиться с пристрастиями, глупостями и преимуществами своих новых учителей! Все они были разные и разное от него требовали; каков-то будет Кизель, чего он потребует, на каком коньке поскачет, что нового ждет Мишу в этой удивительно изменившейся комнате, что кроется за обеими выпуклостями на лбу учителя — злоба или приветливость, снисходительность или придирчивость, каприз или угрюмость, или даже — жестокость?— Ну-с, садитесь, юный Борн, — тихо произнес Кизель, все еще не двигаясь и не сводя взгляда с Миши. — А книги положите на стол… нет, не так, я ведь сказал «положите», а не «бросьте», и, пожалуйста, старайтесь, чтобы даже и такой пустяк, как расположение книг на столе, согласовался с главными требованиями чувства прекрасного.
«Ага, педант, придира, чистоплюй, о господи», — подумал Миша и, придав лицу выражение угрюмой строптивости, с преувеличенным усердием поправил стопку книг так, чтобы их корешки образовали безупречную линию и легли строго параллельно краю стола. Учитель наблюдал за ним внимательно и с интересом.
— Вот теперь хорошо, — одобрил он. — Вы, наверное, думаете, — что, мол, общего между порядком на столе и немецким языком, которому вы собираетесь у меня учиться; так вот, с немецким языком тут, действительно, нет ничего общего, зато очень много — с германством: мы, немцы, самый аккуратный народ на свете; и я не без основания утверждаю, что нашим языком не овладеть тому, кто не вник в дух германства. Вы, наверное, захотите возразить мне ссылкой на пресловутую венскую безалаберность, Schlamperei, с которой может сравниться лишь Schlamperei чешская; на это я вам отвечу, что венцы — испорченные немцы так же, как чехи — это немцы, плохо переведенные на чешский язык.
Произнося все это, Кизель самодовольно усмехнулся, довольный своим сарказмом; усмехнулся и Миша, представив себе, как вытянулось бы лицо у отца, если бы он слышал, чему поучает Мишу нанятый для него учитель.
— Я рад заметить, — продолжал Кизель, — что вы не заражены отвратительной чешской обидчивостью и, стало быть, не потеряны для нашего, немецкого, дела. Ну, раз уж вы так легко, с таким пониманием проглотили первую пилюлю, которую я имел честь и удовольствие вам преподнести, будьте любезны, примите и вторую, я имею в виду идею, в высшей степени германскую, основу основ германского гения, эту не так-то легко постигаемую истину: вне нас, вне человека, нет различия между стройной и нестройной, упорядоченной и беспорядочной организацией вещей — будь то расположение книг на столе или звезд на небе, — ибо только мы сами, другими словами — только человек устанавливает порядок вещей, и только от нас, от гармоничности или дисгармоничности нашего духа зависит, чтобы звезды на небе стали хаотичным скоплением световых точек или чудом вселенской организации, чтобы вот этот стол был бы свалкой или прекрасно распланированным садом, безобразной кучей безобразных предметов или приятным узором.
Пока Кизель говорил, пока приятно журчала его изысканная немецкая речь, Миша попробовал было погрузиться в мечты и вызвать на помощь против скуки, которая уже начала овладевать им, свою прекрасную и жестокую возлюбленную, свою Королеву Лесов, но сегодня Королевы что-то нет как нет, а когда он все же вызвал ее напряжением воли, то была она какая-то вялая, смутная, странная и чужая и, едва появившись, сейчас же пропала, вспугнутая пристальным взглядом Кизеля.