Врач кончил. Я все время молчал. Его слова: «Но все эти представители христианской Церкви, выдающие себя за самую Церковь, на протяжении всей своей девятнадцативековой пастырской жизни совершенно не имели ни одного ни вселенского, ни даже поместного своего церковного собора для суждения о ценности и проведении в церковную народную жизнь нравственного учения Христа, в частности, Нагорной проповеди Спасителя», — все больше и больше возмущали мое существо. Как же это так случилось? Неужели, думал я, эта нравственная сторона учения Христа сравнительно с догматической ничего не стоит? Как же на это нужно смотреть? О Нагорной проповеди действительно ни одного слова не упоминается и в самом Символе веры. Даже в нем говорится: «верую во едину, Святую, Соборную и Апостольскую Церковь», но ни слова нет о вере в учение Христа о жизни, ни слова нет о вере в Нагорную проповедь как в безусловный, вечный закон самой христианской, церковной жизни, а также ни слова нет о Царствии Божием, ради основания которого на земле на нравственных, богосыновних принципах Евангелия и сходил Христос на землю. Если составители Символа веры сочли необходимым упомянуть в этом Символе о Церкви, то тем более они должны были бы упомянуть и о Нагорной проповеди, как о самом законе жизни самой Церкви: теперь же без Нагорной проповеди Церковь является как будто какой-то беззаконной. И если действительно присмотреться к современной церковной христианской жизни, то на самом деле вся ее жизнь — есть сплошное беззаконие. Так думал я, а самая мысль о том, что на протяжении девятнадцативековой христианской жизни не было ни одного церковного слова от ее представителей о самой ценности необходимости нравственного учения Евангелия о жизни, неотвязчиво преследовала меня, и я смертельно страдал об этом душой! Особенно мне было больно за самого себя, за свою собственную жизнь. Тут я не раз предносил своему воображению всю историю своей жизни; я вспоминал все свои преступления, содеянные мною от юности моей. Я вспоминал все свои грехи, совершенные мною за всю мою жизнь. И в этот момент я убедился в том, что основа всякого греха есть отсутствие богосыновнего, Евангельского, нравственного воспитания в людях.
В это время жизнь моя висела на волоске от страшной холеры. Под страхом ли смерти, или в силу греховного сознания, я тут снова начал чувствовать себя опять приближающимся к своему Источнику Света, Христу. В мрачные дни холерной смерти, когда мне на день приходилось сотнями отпевать холерных, я ни на минуту в это время не переставал думать о ничтожестве человеческой жизни. «Что значит человеческая жизнь, — думал я, — жизнь и смерть так близки между собой, как близнецы в утробе своей матери. Сейчас здоров, а через час становишься пищей червей, сейчас молод, силен, красив, а через минуту — груда разлагающихся зловонных костей и гнилого трупного мяса. Вот лежит доктор, сраженный холерными бациллами, а вот несколько офицеров, а с ними рядом целая куча, один за другим, — солдаты. Вчера все они были живы, занимались своими делами, говорили, рассуждали, писали письма домашним, а сейчас, точно колоды, лежат безмолвно и неподвижно». Вспоминается мне часто одна красивая молодая женщина, которую я в городском холерном бараке исповедовал. Я никогда не забуду, как она металась, тосковала, проклинала свою жизнь и изо всех сил рвалась ко Христу. Она говорила: «Господи, Господи, прости меня! Прости мне Господи, мою жизнь! Я грешница, красота меня сгубила! Ах, как она меня сгубила! Господи, помилуй меня, я грешница! Я умираю! А грехов-то, грехов-то у меня сколько! О, Господи, прости меня! Батюшка, помолись за меня!» В это время к ней принесли ее маленькую дочь; она взглянула на нее и сказала: «Дочь моя! Если ты будешь такой же грешницей как я, твоя мать, то погибни, я буду рада, да, я буду рада!» Через несколько часов после этих отчаянных душевных мук женщина лежала уже спокойно, сраженная смертью. Вспоминается мне также одна беженка, которая лежала умершею на дороге, а около нее, один другого меньше, окружали ее ее дети, горько оплакивавшие смерть матери. Жуткие и страшные картины.