Перед оглашением приговора заключенному было предложено обратиться к суду. Бен согласился, хотя, как было видно из представленной голозаписи, без особого удовольствия. На долю секунды генерал Органа подумала, что вот теперь, быть может, ее сын хотя бы отчасти сдаст позиции. Похоже, на это рассчитывал и Диггон, соблазняя пленника такой простой возможностью попросить пощады. Его предложение содержало намек: «Скажите — и вас услышат».
Однако юноша и тут оказался не так-то прост. Из одной насмешки над заведомо пустой попыткой майора искушать его, Бен выдал столько витиеватой грубости, столько смелых заявлений о превосходстве Первого Ордена и надменных славословий своему Верховному лидеру, что даже сама Органа поразилась, как после всего этого окружающие до сих пор не раскрыли их родство. Воистину, ее сын поступил так, как поступила бы она сама, случись ей оказаться в руках Первого Ордена. (Впрочем, уж Первый-то Орден не стал бы терзать ее, по крайней мере, безобразным действом показательного судилища. Как ни обидно Лее было признавать это, в одном Галлиус Рэкс и вправду имел явное преимущество над всеми сенаторами — он привык добиваться авторитета реальными действиями.)
После всего, услышанного судом, Диггон картинно понурил голову, подчеркивая своим видом, что принял все возможные меры, чтобы образумить этого юнца. Но тот пренебрег проявленным к нему сочувствием.
Во время итоговых прений майор представил еще одну запись допроса, которая развеяла все сомнения — не с точки зрения закона, что касается закона, тут все давно было ясно, — а с позиции сугубо человеческой. Любой суд — это не только обмен фактами, но и обмен мнениями, и даже не в малой степени обмен эмоциями. И такие естественные проявления природы разума, как жалость, были тут, если подумать, весьма уместны.
Однако признание пленника, которое продемонстрировал Диггон, было представлено вниманию общественности с единственной очевидной целью — оборвать в судьях возможное сострадание к пленному юноше и явить подлинное лицо Кайло Рена во всем его извращенном уродстве.
Это было продолжение разговора, озвученного ранее:
— … Я убью любого, кто встанет у меня на пути.
— Как уже убили своего отца?
Короткая пауза.
Бен, конечно, отчетливо видит ловушку — слишком явную, слишком топорно сработанную, чтобы ее не заметить.
— Вы добиваетесь, чтобы я сказал об этом на публику?
«Конечно, он скажет», — поняла Лея. Ее сын — не трус. Он не станет отрекаться от своего поступка, каким бы ужасным ни был этот поступок.
И она, к несчастью, не ошиблась.
— Вы правы. Я убил своего отца. Хотя он не представлял для меня угрозы. Он нашел меня в надежде примириться.
Голос заключенного вдруг становится чуть более напряженным.
— Я сделал это ради своей веры, и не имею права жалеть. Случись мне вернуться во времени к тому моменту, я бы поступил так же.
От этих слов, хотя Лея Органа и полагала, что готова к ним, сердце пожилой женщины внезапно схватило болью. Генерал согнулась пополам, плотно сцепив зубы. Казалось, если бы сейчас кто-нибудь выстрелил прямо в нее, Лея попросту не заметила бы этого. Еще никогда на ее памяти боль физическая и боль душевная не состояли в таком поражающем единстве.
Судебный пристав подал ей стакан воды. Верховный канцлер вежливо осведомился, что с нею.
Превозмогая слабость, Лея выпрямилась и, сделав небольшой глоток, кивнула в знак того, что она в порядке, и беспокоиться не стоит.
Трудно утверждать, что именно последние слова заключенного склонили чашу весов не в его пользу. Хотя несомненно, тот факт, что Кайло Рен хладнокровно и безжалостно погубил собственного отца (кем бы тот ни был), значительно сыграл против него. Диггон добился поставленной цели, представив своего подопечного, как конченого человека — право, ему даже не пришлось прилагать для этого особых усилий. Органа видела, как посуровели лица присутствующих в зале.
И все же, когда зал поднялся, чтобы заслушать решение суда, у нее в душе внезапно зажглась какая-то иррациональная и вместе с тем изумительно крепкая, упрямая, опаляющая душу надежда — то чувство, которое необъяснимым образом просыпается в человеке только перед лицом неумолимой судьбы. Как будто, исчерпав все земные возможности, человек в последнем порыве обращается к тому, чья природа выше и тоньше всякого понимания. Это — вера в чудо, единственное, что еще оставалось Лее; последний рубеж, за которым простерлась бездомная пропасть.
Еще недавно ее лицо было болезненно бледным. С него исчезли краски счастья и уверенности. Но теперь, в ожидании рокового вердикта, на щеках Леи вспыхнул нездоровый румянец.
Она выслушала приговор, не моргнув и глазом. Казалось, что тело ее стало каменным.
Чуда не произошло.