В истории революционной драмы Мишле особо отметил один из новых праздников – День Федерации, который состоялся в первую годовщину взятия Бастилии и который, по мнению Мишле, явился апофеозом Революции. Историк, глубоко воспринимавший духовное содержание и символическое значение революционных событий, полагал, что праздничные лозунги, прославлявшие «единую и неделимую» страну, Братство и Федерацию, – наглядное подтверждение крайней озабоченности революционеров проблемой национального единства.
Движение, начавшееся с подготовки празднования Дня Федерации, вылилось в процесс, в ходе которого отдельные внутренние территории ликвидировали свои границы, чтобы воссоединиться и образовать единую нацию. «Чтобы очиститься от феодального наследия, отказались от провинций, так же как от кутюмов и парламентов, приняв систему департаментов… Новые образования окрестили исходя из природных топонимов, главным образом по названиям рек». Так, по словам Жака Веррьера, реализовывался «революционный идеал упразднения промежуточных органов между индивидом и государством»[374]
.Более того, это означало, что перед лицом французского государства нет ни басков, ни бретонцев, ни нормандцев, ни провансальцев. Есть только граждане Франции. Унитарная концепция нации, в свою очередь, делала государство гарантом национального единства и освящала не только административную, но и языковую унификацию национальной территории.
К этому направлению революционного объединения нации в настоящее время приковано особое и весьма критичное внимание историков, ибо, по выражению Веррьера, то был «лингвистический империализм». Королевская власть не добивалась внедрения французского языка в повседневную жизнь. Согласно ордонансу Франциска I (Виллер-Коттре, 1539), французский язык – вернее парижский диалект, на котором говорили в Иль-де-Франс, утверждался как единственный официальный язык королевства в противовес другим территориальным диалектам и, в первую очередь, латыни. Однако речь шла лишь об административных и правовых актах, а также о судебной практике. Во время Революции французский язык стал политическим символом, языком революционных документов, Конституции, выражением самой Нации.
При таком восприятии торжествовал специфический подход к политическому расколу страны: «Революция говорит по-французски, ее враги – на местных языках». Так заявлял Барер с трибуны Конвента 27 января 1794 г.: «Федерализм и предрассудки говорят на нижне-бретонском, эмиграция и ненависть к Республике – по-немецки, фанатизм – на басском». А в июне того же года в докладе аббата Грегуара подчеркивалась необходимость искоренения
Именно на пути к национальному единству революционеров ждало самое серьезное испытание: и не только из-за захлестнувшей их стихии социального возмездия – они стали жертвами идей, которыми руководствовались. Как пишет Сюзан Ситрон, революционеры настолько были поглощены «отстаиванием своего принципа единства», что с самыми лучшими намерениями превратили его в догму, обнажив «религиозную» природу своего мышления. Из представления, что истина может быть только одна, следовала «неспособность мыслить о множественности», об альтернативности, «священный ужас перед разнообразием». Так, представление о нации и о ее единстве приобретало «манихейский оттенок»[376]
– нация и ее враги.С первых дней Революции понятие Нации приобрело политическое значение, став чем-то вроде пароля, по которому устанавливали «своих», тех, кто принадлежит к «народу», к «патриотам», а не к «аристократам». Формула Сийеса (памфлет «Что такое третье сословие?»), объявлявшая непривилегированных «ВСЕМ», Нацией в ее целокупности, ставила под вопрос национальную идентичность двух других сословий. Им оставалось «раствориться» в революционной нации, утратив свои привилегии, статус и самое идентичность, чего они отнюдь не спешили делать.
Наследием Революции оказалась, говоря словами Нора, «двойственность национальной идентичности». «Франция включает в себя, – утверждает академик, – …две полноценные нации, каждая из которых может претендовать на абсолютную уникальность. Это –