Александр спросил, какое дело побудило меня приехать в Вильну, – не касается ли оно того процесса, о котором я представила ему записку в Варшаве? Он еще помнил о ней по прошествии двух лет. Вообще, память у государя была поистине изумительная, но в этот день она изменила ему.
«С каким удовольствием, – сказал он, – я вновь встречаю вас в той самой комнате, где я некогда вас видел! Вот тот самый диван, где вы сидели, у того же круглого стола…» И он искал глазами фортепиано, которого не было в комнате.
Я не знала, что отвечать, и очень была смущена, ибо это была квартира моего отца, которую я занимала в его отсутствие, но не та, где я несколько раз принимала Его Величество, так как мой отец переехал в другой дом. Я решила поэтому молчать, и вот как бедных государей обманывают в самых мелочах и даже те, кто наиболее им предан…
Государь перешёл затем к важным вопросам. Он с интересом говорил о положении Франции, одобрил перемену министерства, причём упомянул о Деказе и Талейране. Он сказал, что Франция многим обязана герцогу Ришельё (который на конгрессе в Aix la Chapelle добился отозвания из Франции союзных войск), что он мог бы быть более одарён, но что это вполне честный человек, преданный своему Отечеству, и что при настоящих обстоятельствах подобные люди редки.
Мне казалось, что у императора Александра преувеличенные понятия о силе и ораторских талантах демагогической партии (он так называл левую палату депутатов). Я позволила себе заметить, что ей не уступает в этом отношении партия роялистов. Каждому оратору левой, которого называл государь, я противопоставляла оратора правой: генералу Фоа, Бенжамену, Констану и другим я противопоставляла Кастельбалка, Лабурдонэ, Делало. Я не знаю, удалось ли мне убедить Александра, так как он, казалось, был сильно поражён влиянием, которое имели таланты оппозиции на национальный дух Франции.
Я позволила себе сказать, что эти волнения, вызванные недовольными, беспокойными людьми, не могут разрушить спокойствие массы французской нации, которая после стольких политических потрясений теперь стремится лишь к миру и к внутреннему спокойствию. Я захватила с собой только что появившееся сочинение о революции в Пьемонте. Я заговорила об этой книге с государем, который прочёл ее, придавал ей большое значение и сообщил мне, что я не знала, что основу этого политического романа составляло истинное происшествие. Государь заговорил затем о делах в Испании. «Я вижу один лишь путь для разрешения их, – путь вооружённого вмешательства. Испания – очаг революций, средоточие опасного духа, который для спокойствия наций необходимо сдержать и сократить. Я бы охотно взял на себя это предприятие, но как достигнуть Испании, миновав Францию? Не опасно ли вовлекать Францию в такую войну?»
Я, само собой, не позволила себе никаких замечаний по таким важным вопросам, но, изменив разговор, я сказала: «В Париже мы недавно предполагали, что Ваше Величество уже в Константинополе». Александр улыбнулся. «Да, – сказал он, – люди этой партии очень хотели бы, чтоб я этим нарушил мои принципы, но ничто в мире не заставит меня это сделать». – «Ваше Величество, Вы показали беспримерную умеренность и твёрдость, не поддавшись искушению, столь сильному, надо сознаться, – искушению совершить великое завоевание и избавить Грецию от тяготеющего над ней ига». – «В мои политические виды, – сказал государь, – не входят никакие проекты расширения моего государства, настолько великого, что оно уже возбуждает внимание и зависть других европейских держав. Я не могу и не хочу благоприятствовать восстанию греков, ибо такой образ действий противоречил бы принятой мной системе и неизбежно разрушил бы тот мир, который мне так трудно было водворить, – мир, столь необходимый Европе. Притом, если б я хотел внять голосу человеколюбия, а также моего сердца, который побудил бы меня помочь грекам, я только увеличил бы количество жертв. Малейший шаг, сделанный моими войсками для поддержания их, явился бы сигналом всеобщей бойни. Ведь вы знаете, что это греческое население почти все рассеяно по полуострову Морей, и оно было бы все истреблено турками, прежде чем русские успели бы добраться до Константинополя».
После этой интересной, серьёзной беседы государь вдруг перешёл к колким шуткам по поводу нежных чувств французского короля к одной придворной даме. «Как! – воскликнул он. – В шестьдесят семь лет у Его Величества Людовика XVIII – любовницы!» – «Ваше Величество, – возразила я, – это любовь платоническая». – «Я и этого не допускаю. Мне сорок пять лет, тогда как королю шестьдесят семь, а я всё это бросил».