Это обстоятельство удачно подмечено Вигелем[205]
в его воспоминаниях. «Можно было, — говорит Вигель, — тогда найти в Москве довольно людей, которые, как говорится, были ему (т. е. Ростопчину) по плечу… им одним мог он передавать думы свои, сообщать свои оригинальные рассказы. С прочими же обходился он запросто, был словоохотен, любил пошучивать и употреблял с ними язык, которым говорят совершеннолетние, играя с детьми. Его не поняли. «Да это, видно, наш брат», — сказали москвичи, а некоторые даже: «Да он просто шут». Между тем прилежно изучал он нравы как дворянства московского, так и простого народа. Странный, непонятный был он человек! Без малейшего отвращения смотрел он на совершенное отсутствие мыслей московских даже высших обществ и чрезвычайно забавлялся их нелепыми толками, сплетнями и пересудами»[206]. Конечно, Ростопчин парил не так уже высоко, чтобы не поддаться, в свою очередь, влиянию окружающей среды. Он и сам входил во вкус тех вульгарностей, из которых слагался жизненный тон заурядных слоев тогдашнего русского барства. Находил же он удовольствие и интерес в том, чтобы издеваться над… бюстом Наполеона, употребляя его в качестве подставки под неудобоназываемым в печати сосудом, как о том сообщает все тот же Булгаков. Но справедливость требует не упускать из виду, что подобными вульгарностями не исчерпывались духовные ресурсы Ростопчина; что в ином обществе, с людьми иного склада, так же как и наедине с собственными думами, он показывался нередко и совершенно другой стороной своей духовной природы, и тогда, расправляя крылья своих действительных дарований, он обнаруживал подлинное остроумие и подлинную живость своеобразной мысли. Еще молодым человеком, во время второй заграничной поездки, он составил путевые заметки о путешествии в Пруссию[207]. Это произведение — очень яркое доказательство того, что уже в молодости Ростопчин являлся остроумным наблюдателем окружающей действительности. В ряде коротеньких глав автор развертывает здесь перед нами различные сценки из жизни почтовых трактов тогдашней Германии, рисует типы почтмейстеров, почтальонов, юмористически описывает убийственную медлительность почтовой езды[208], затем передает свои впечатления от Берлина, описывает берлинские трактиры, общественные собрания, театр, жизнь двора, дворянства, офицерства и т. п. На всех этих описаниях лежит печать непринужденного юмора и живой наблюдательности. Правда, автор не вдается в какие-либо глубокие размышления, но он далеко не лишен проницательности; он не поддается первым внешним впечатлениям; он все время критикует и иронизирует. Случайные встречи освещают для него нередко некоторые общие условия жизни. Достаточно пробежать эти беглые заметки, чтобы почувствовать, что они вышли из-под пера интересного человека. Пусть им не хватает истинной глубины; но ведь не надо забывать, что они принадлежат начинающему автору. На закате жизни Ростопчин составил воспоминания о наиболее значительных моментах своей служебной деятельности. Здесь, как и в его известной брошюре «Правда о пожаре Москвы», многие строки явным образом продиктованы страстью, желанием отчасти свести задним числом счеты с былыми врагами, отчасти оборонить себя от различных упреков и обвинений. Но есть в мемуарах Ростопчина и спокойные места; это — те, в которых он характеризует и оценивает не действия отдельных лиц, а некоторые общие процессы в жизни Москвы и России. Эти места опять-таки рекомендуют с лучшей стороны ум, наблюдательность и дар литературного изображения автора. Здесь — тот же легкий и злой юмор, что и в «Путешествии в Пруссию», но в придачу к нему мы находим здесь еще гораздо большую глубину в содержании наблюдений. По этим любопытным страницам ростопчинских мемуаров можно убедиться в том, с какой ясностью мысли мог он разбираться в сложных процессах жизни в тех — увы! — очень редких случаях, когда его умственный взор не был затуманен необузданной страстью, пылким предубеждением. Какими отчетливыми и меткими штрихами набрасывает он, например, в своих мемуарах картину внутреннего обихода барского дома начала XIX столетия со всей беспорядочностью тогдашнего помещичьего существования, в силу которой набитый битком дворней и приживальщиками барский дом, по словам Ростопчина, «изображал собою одновременно род тюрьмы, воспитательного дома, конуры и харчевни». Столь же интересна и набросанная Ростопчиным картина постепенных изменений в условиях общественной жизни Москвы в течение первого десятилетия XIX века[209].