Когда великий русский писатель Ф. М. Достоевский пообещал чего-то там написать к какому-то там сроку, он, наверное, думал, что успеет. А, вернее всего, он думал, что не успеет, но как-нибудь отмажется. Но издатель попался сволочь. Не получив сколько-то там листов какого-то там текста, он настрочил на Достоевского донос и отправил самому царю-батюшке. Царь был в плохом настроении и велел Федора Михайловича расстрелять. Или повесить. На голову Достоевскому надели мешок, чтобы он, боже упаси, не увидел своих палачей и не смог бы их запомнить, с тем, чтобы потом найти и отомстить за свою смерть. И вот раздался грохот барабанов. Прогарцевал на своем Буцефале царь, и Федор Михайлович дал себе слово, что в следующей жизни никого не будет обманывать. Царь это услышал, пожалел великого русского писателя и отпустил на все четыре стороны в Сибирь.
Так гласит легенда. В отличие от других источников. А, надо сказать, поэт-лирик Браудис по имени Олег очень любил историю. Он даже создал несколько древнейших произведений, самые известные из которых — «Повести временных лет» и «Одиссея». «Одиссею», правда, писал в соавторстве с Хватовым и его старшим братом из Сибири. В остальное время Браудис сочинял стихи о любви. На заре творчества это звучало так:
Честно говоря, Браудис и сам не понимал, о чем пишет. Ориентировался по критическим отзывам, в которых его называли «певцом нового дня» и «мусорным ящиком поэзии». Браудис пытался вникнуть, но в конце концов решил, что и «певец» и «ящик» суть одно, но хорошее или плохое — решить так и не смог.
Его стихи крепчали. Послание к одной знакомой даме начиналось словами:
Дама не читала Коран. Напротив, она, мягко сказать, ненавидела тех, кто читает Коран. Когда Браудис смог ходить и думать, он исправил слово «Коран» на слово «роман», решив, что лучше быть беспринципным, чем мертвым. Его стихи стали несколько расплывчатыми:
Хватов переделал последнюю строчку, изменив «во сне» на «в дерьме». И это было обосновано, так как после одной такой мадам Браудис был вынужден скрываться по поэтам, потому что высокий мадамистый муж пообещал оторвать поэту кое-что немаловажное и приклеить на задницу. Браудис быть может и не испугался бы, но муж оказался человеком слова и, подкараулив поэта у булочной, так дернул, что все вокруг на секунду осветилось по-другому, и Браудису даже показалось, что он лицезрел Будду. После того случая поэт стал осторожней, но в общем был доволен, потому как любовницы в один голос уверяли, что немаловажный предмет стал немного длиннее. Это, конечно, плюс. Минус же был в том, что критики перестали называть Браудиса «певцом» и называли только «ящиком». Браудис поднапрягся, и:
Браудис прогремел. Его вновь стали называть «певцом», а не «ящиком». Все поэты набили ему морду, и Браудис с набитой мордой вступил в Союз Писателей-Оптимистов. На каждом заседании этого союза кто-нибудь стрелялся. Остальные воспринимали это, как и подобает, с оптимизмом.
Однажды в среду Браудис увидел в буфете Штунмахера с Индиговым. Не зная, что это Штунмахер с Индиговым, Браудис подошел к ним и попросил подсказать рифму к слову «любовь».
Когда поэт смог ходить и думать, он подружился с этими мужественными людьми и прочел им стихотворение под названием из трех букв — «Мир»:
— Ты плагиатор, Олег! — сказал Штунмахер. — Подобное стихотворение уже где-то было.
— Подобное было, — вступился за Браудиса Индигов, — а именно такого не было.
— Ты подумай, — сказал Штунмахер, — если я сопру у тебя бутылку коньяка и перелью жидкость в банку из-под маринованных огурцов, ты согласишься с тем, что этот коньяк теперь мой?
— Я тебе в глаз дам, — сказал Индигов.
— Но не согласишься? — упорствовал Штунмахер.
— В глаз дам, — стоял на своем Индигов.
Разговор о стихосложении заходил в тупик.
И тут Штунмахер увидел женщину. Шла та женщина по направлению к штунмахерову дому.
— Я пошел, — сказал заядлый рыболов и исчез вслед за незнакомкой.
— Я ее знаю, — сказал Индигов, — она по национальности креолка. Папа — милиционер, мама тоже что-то такое… Зря он с ней связался…
И тут Индигов тоже увидел женщину.