Бурнонвиль все видел иначе. Он сетовал на то, что в парижском оригинале Джеймс теряется за непомерно раздутой фигурой балерины-примадонны, и истинная мораль истории пропадает. В его представлении идея балета проще: мужчина никогда не должен пренебрегать своими домашними обязанностями в погоне за «воображаемым счастьем» и неуловимыми сильфидами. Поэтому Бурнонвиль укрупнил роль Джеймса (которую сам исполнял), сделав его здравомыслящим и многомерным – добрым крепким парнем, который нечаянно сбился с пути. Эмоциональный центр постановки больше не дикий лес, он переносится к семейному очагу, и Бурнонвиль позаботился о том, чтобы запечатлеть этот уютный мир теплыми живыми красками: он написал картину домашних забот с обычными людьми и их будничными занятиями. Их жесты искренни, а танцы возникают как разговор, как продолжение мысли или чувства: подскок в ритме биения сердца, грациозный разворот плеч на встрече влюбленных, более смелый прыжок в лес за домом.
Диапазон ограничен близким кругом, а трагедия, если таковая и была, заключена не в исчезновении Сильфиды (или идеала, который она олицетворяет), а в сожалении Джеймса о том, что он утратил самообладание14
.Так как фигура Джеймса получает новое значение, роль Сильфиды становится скромнее – Люсиль Гран (1819–1907), датская балерина и одна из самых одаренных учениц Бурнонвиля, исполняла ее подчеркнуто сдержанно, в спокойной и неброской манере. В ней была грация и простота бумажных фигурок Андерсена – он и называл ее «северной Сильфидой». Даже сегодня балерины датского балета исполняют Сильфиду и ее сестер с прямодушной девичьей простотой и изображают наивное удивление собственной неуловимости. Своими мелкими и точными па и лишенной притворства непосредственностью они производят впечатление веселых лесных существ, эльфийских девушек с крылышками или фей, чей настоящий дом – вовсе не Шотландия и уж тем более не Париж15
.Постановка «
Поехать его вынудили: однажды, выступая в Копенгагене, Бурнонвиль был оскорблен шумной клакой. Он непроизвольно повернулся к королевской ложе и спросил, продолжать ли ему. Король кивнул, но остался крайне недоволен: обращение к королю на публике – вопиющее нарушение этикета, и нанесшего оскорбление (и оскорбленного) балетмейстера попросили уехать из страны на полгода, пока страсти не остынут и инцидент не будет исчерпан. Бурнонвиль отправился в Неаполь, где нашел, казалось, все, чего не хватало Дании: тепло и сердечность людей, спонтанность, чувственность и жизнь, которая со всей своей безудержностью и энергией била ключом на улицах. Он был свободен от обязательств и рутины, от строгого этикета и нравственных норм, принятых в датском обществе, от близости Копенгагена – даже в его записях появилось расслабленное самодовольство. Вряд ли он был первым, кто ощутил в Неаполе внутреннюю свободу: художников-романтиков всей Европы притягивал красочный бедлам города, и среди них не в последнюю очередь – Андерсена («В глубине души я южанин, заточенный в северный монастырь с покрытыми мхом стенами»)16
.Вернувшись в Копенгаген, Бурнонвиль сразу поставил «