После 1945 г. редко кто ставит под сомнение законность Второй мировой войны; это сомнение, напротив, вдохновляет тех, кто воскрешает в памяти Великую войну, — даже после окончания второго всемирного конфликта. С самого начала нам показывают, что бойцы обоих лагерей были по сути братьями — немцы и русские в «Окраине», французы и немцы в «Великой иллюзии»[167]
; их борьба была абсурдной, а мысль о том, что народы на самом деле хотят уничтожить друг друга, неверной. Второй послевоенный период сделал этот анализ еще более глубоким, была воспринята основная идея романа «На западном фронте без перемен»[168]: смерть сеют военный порядок и государственные учреждения — как потому, что они порождают соперничество, зависть, безответственность (фильмы «Дороги славы», «Мужчины против»), так и потому, что превращают считающихся свободными людей в рабов и заставляют их убивать невинных (фильм Дж. Лоузи «В назидание»).ВОЙНА — ПРЕДВЕСТИЕ ТОТАЛИТАРНОГО НАСИЛИЯ
Одной из характерных черт Первой мировой войны во Франции было то, что в 1914 г. ее участники никоим образом не сдерживали своих чувств, по крайней мере когда война началась. Они кричали: «На Берлин, на Берлин!», — при том что всего лишь за пару недель до этого столь же уверенно провозглашали: «Война войне!» Когда же война закончилась, они сочли ее абсурдной, вообразив, что «больше их туда не загонят» и эта война «была последней, последней из последних»[169]
.Нужно ли напоминать то, что писал философ Анри Бергсон в «Бюллетене армий Республики» от 4 сентября 1914 г.? «В настоящем конфликте противостоят две силы… сила, которая слабеет (немецкая), потому что она не имеет опоры в возвышенном идеале, сила, и которая не ослабнет (французская), потому что она опирается на идеал справедливости и свободы». В свою очередь, Анри Лавдан, модный в то время драматург, заявлял: «Я верю в могущество нашей правоты, в этот крестовый поход во имя цивилизации. Я верю в кровь из ран, в воду благословения, в наших сограждан, в наше великое прошлое и в наше еще более великое будущее, я верю в нас, я верю в Бога. Я верю, я верю».
Подобный мистицизм — характерная черта тех лет. Он сохранится после войны и возродится,
У французов — наследников века Просвещения, воспитанных на идеях независимого мышления и культуры, основанной на научности, эти модели поведения и мышления вызывали удивление. Все тот же Анри Бергсон тремя годами позже четко определил произошедший перелом. «Война со дня на день точно определила ценность всех вещей; многие из них, что казались важными, утратили значение, другие, о которых мы прежде думали рассеянно, сделались существенными. Стремительно упала завеса условностей и привычки, висевшая между нашим сознанием и реальностью: у нас появилась шкала ценностей для каждой личности, для каждого предмета, для каждой нации и для каждой идеи, которая указывает нам на их абсолютную ценность, вне пространства и времени». Не этот ли дух будет позже править при тоталитарных режимах, где установится новый образ мышления и жизни? В Германии формируется новая мораль, порвавшая с христианством, тогда как в России поставлены под сомнение прежние нормы: порожденные Просвещением права человека определяют там как «буржуазные» — во имя революционной необходимости и при опоре на озлобление недовольных; то же самое воодушевляет членов разных лиг, фашистских и иных по всей остальной Европе.
И еще одна характерная черта. Оставив в стороне пацифистское и революционное движение, можно прийти к выводу (достойному осуждения или нет, не важно), что патриотизм «закрыл» (как писал историк Кристоф Прошассон) всякую возможность думать по-иному. В этом на собственном опыте убедился Жозеф Кайо, который после огромных людских потерь в своей стране, подлинного «кровопускания», искал третий путь между милитаризмом и пацифизмом — и был заклеймен как предатель. Точно так же в советском обществе с 20-х годов было трудно думать иначе, чем партия, а вскоре, при Сталине, исключалось всякое публичное выражение мыслей кем-либо, прежде чем выскажется вождь; его анализ представлялся научным, и в коммунистической партии (позднее также во Франции) с ним не спорили. В равной степени была исключена всякая самостоятельная мысль, после того как по тому или иному поводу выскажется германский фюрер; так что лишь в эмиграции можно было мыслить свободно. Подобно тому, как это делал в 1914 г. Ромен Роллан, выступавший против войны из Швейцарии.