2. Но если Луи-Филипп заигрывал с народом, то лишь потому, что твердо решил им управлять. Если он согласился быть королем-гражданином, то потому, что хотел быть королем. Его возвела на трон не столько революция, сколько страх перед революцией. Многие его советники с удовольствием забыли бы июльские дни. Герцог де Брольи хотел, чтобы король взял имя Филипп VII, дабы подчеркнуть преемственность режима. «Не было никакой революции, – заявлял Казимир Перье. – Произошла лишь смена личности главы государства». Сам Луи-Филипп был куда менее демократичным, чем можно было судить по его благодушным манерам. Он не потерпел бы во Франции парламентского режима на английский манер. Властный и даже упрямый, он намеревался самолично назначать министров и председательствовать в совете. «Я сам правлю фиакром», – повторял он, и это не сильно отличалось от выражения Людовика XIII: «Это я хозяин лавки». Он проводил свою собственную консервативную и пацифистскую политику. Противник щегольства, смелых нововведений и предприятий, он хотел быть мирным Наполеоном и успокоить других монархов, напуганных Июльской революцией. «Монархия в соответствии с Хартией, – говорил он. – Ни больше ни меньше». Однако он согласился изменить эту Хартию, сделав ее чуть более либеральной.
Франсуа Жерар. Провозглашение правления Луи-Филиппа Орлеанского в Парижской мэрии 31 июля 1830 г. 1831
3. Намерения нового короля были хорошими, но его положение оставалось ложным. В глазах легитимистов, собственной жены, а возможно, и в собственных глазах он оставался узурпатором. Он похитил трон у герцога Бордоского, защитником которого его назначила королевская семья. Его одолевало наивное и скромное желание женить своих сыновей на «легитимных» принцессах. Те, кто, подобно Шатобриану, открыто демонстрировал романтическую привязанность к династии, которую они, впрочем, стали поддерживать только со дня ее падения, без труда выражали Пале-Рояль презрение и покрывали его позором. В глазах обитателей Сен-Жерменского предместья любая дворянская семья, примкнувшая к этому «гнусному режиму», предавала монархию. А участники июльских событий – рабочие, студенты-республиканцы, офицеры-бонапартисты, – по их представлению, восстали просто из любви к приключениям. В крайнем случае эти приверженцы династии приняли бы ура-патриотическую монархию, и если они участвовали в «трех славных днях», то лишь для того, чтобы добиться славы, разорвать соглашения 1815 г., вернуться к естественным границам. «Народ восстал при виде трехцветного знамени, и, несомненно, было бы гораздо легче направить Париж к Рейну, чем к Сен-Клу». Как обычно бывает после каждой революции, июльские мистики расстроились при виде политиков, стремящихся занять или сохранить свои места. «Тяжело было видеть, как все эти люди извлекают выгоду из своей трехцветной кокарды», – писал Виктор Гюго. Кто, вопрошали незапятнанные, поинтересовался мнением французов при избрании короля французов? Половина уже распущенной палаты депутатов, за которой и в полном-то составе стояло всего сто тысяч избирателей, превратила наместника в суверена. По какому праву? Республиканцы, как и монархисты, считали этого славного малого узурпатором.