Кажется, что мужчина знает о нашем присутствии, украдкой поглядывая на нас слева: он бросает нам интеллектуальный вызов изгибом своих губ и выразительными складками на щеках, подчеркнутыми тенью, всё более сгущающейся по направлению к фону. Персонажи Антонелло тонут во мраке. Луч света выхватывает из темноты лишь контур их фигур, часто облаченных в черное и с темными волосами, обрамляющими и выделяющими лица, освещенные с мастерством режиссера-постановщика. Их тела не нуждаются ни в одном перспективном штрихе, они смоделированы одним светом.
Он не довольствуется добрым расположением духа, но, кажется, бросает насмешку в наш адрес. Это «так ужасно по-сицилийски, – отмечает Виньи, – кажется, что я слышу, как он говорит на диалекте». В глубине его души остается нечто недосказанное, он не оставляет нам намека, чтобы понять причину его веселья, превратившегося в двусмысленное и сложное чувство, интимное и эгоистичное.
Пока его современники готовятся создавать и представлять мир, в котором эмоции играют определенную роль, защищенную идеальной системой, базирующейся на неоплатонической мысли, Антонелло снимает с портрета верхний слой, обнаруживая, что в глубине даже такого чистого и непосредственного чувства, как веселье, могут скрываться темные стороны.
Счастье, со времен Античности служившее целью, к которой устремлялся каждый человек, причиной, стоившей того, чтобы заниматься философскими исследованиями, сталкивается со своей противоположностью и смешивает все чувства.
Возможно даже более того, что мы в силах пожелать, когда мы взываем к божеству или к фортуне, или уповаем на Небеса. Несчастлив тот, кто не полагается на судьбу. Счастлив тот, кто […] смеется вместе с Демокритом или плачет вместе с Гераклитом.
Человек из Чефалу издевается над нерешительностью, поразившей его современников, не уверенных больше в том, что веселье доступно им в полном объеме.
Антонелло был среди художников, подвергавших сомнению существовавшую поэтику чувств, положивших начало традиции, продолжившей размышления Леонардо да Винчи, и создававших всё более проблематичные портреты.
Сумма счастья будет суммой причин несчастья, а совершенство мудрости причиной глупости.
Веселье напрямую вступает в игру контрастов, которая отныне будет характеризовать сознание интеллектуалов и художников. В жестоком обществе, где только ценой войны и горя можно завоевать и удерживать власть, веселье становится средством от отчаяния.
У правителей, мелких дворян и праздных дам, почти у всех них имелись один или несколько шутов, владевших ремеслом веселить своих господ, развлекать их и поднимать им настроение даже во время болезни.
Маркиза Изабелла д’Эсте отвечала Гаспару ди Сан-Северино, прося вернуть ей обратно шута Маттелло, что она оставалась бы холоднее льда, если бы лишилась его, «не имея другого шута или дурака для увеселения». Она была вынуждена ненадолго расстаться с ним, отправив его в Феррару, чтобы он утешал там ее больного мужа. Маркиз, оказавший ей услугу, отослав его обратно в Мантую, писал своему родственнику: «Осмелюсь сказать, что причина присылки шута заключалась в моем недомогании, он настолько облегчил мои страдания, что некоторое время я не чувствовал боли, несмотря на тяжелое состояние».
Веселье служило лекарством от скуки, оно обладало терапевтическим действием, не преступая притом границ благопристойности. Рассказывали, что Эразм Роттердамский излечился от абсцесса, читая сатирическое сочинение «
Тем не менее веселье может также привести к смерти. Согласно легенде, Пьетро Аретино чуть не умер от смеха, слушая непристойные рассказы о своих собственных сестрах, а папа Лев X – когда он пытался скрыть свою радость, получив известие о том, что французы были изгнаны миланцами.
Самые умные и образованные из шутов исполняли также обязанности секретарей, но их главной задачей оставалось развлекать своих господ и придворных переодеваниями, карикатурами, ужимками, грубыми шутками, а иногда даже дерзкими и колкими остротами, поскольку шуту прощались некоторые вольности, за которые другие могли бы понести строжайшее наказание.