Неприкосновенность, коей я добивался, находилась за пределами светлейшей Республики; и в этот момент я уже был на пути к ней; оставалось лишь достичь ее не только душой, но и телом. Я шел прямо к главному входу — Порта дела Карта[102]
и, ни на кого не глядя (это лучший способ, чтобы и на тебя никто не смотрел), пересекГондола быстро отошла от пристани, поравнялась со зданием таможни и стала резво рассекать воды канала Джудекка, который ведет как в Фузине, так и в Местре, куда я и хотел попасть. Когда мы одолели половину канала, я высунул голову и спросил у гребца на корме: «Как по-твоему, мы окажемся в Местре до четырнадцати часов?» Когда Андреоли отпирал главные врата, я слышал, как пробило тринадцать. Гондольер возразил, что я велел ему плыть в Фузине, а я ответил, что он, наверное, рехнулся, потому что мне там нечего делать. Второй гребец подтвердил, что я сказал «Фузине», и призвал отца Бальби в свидетели, а тот сообщил с самым жалким видом, вызывавшим у меня сострадание, что как честный человек подтверждает правоту гондольеров. «Признаюсь, — сказал я, расхохотавшись, — что совсем не спал прошлую ночь и, возможно, сказал „Фузине", но попасть-то хочу в Местре». «Нам плыть хоть в Местре, хоть даже в Англию, как пожелаете, — сказал гондольер, — но если бы вы не спросили, будем ли мы там до четырнадцати часов, то попали бы в хороший переплет, ведь направлялись-то мы в Фузине. Да-да, сударь, мы туда попадем вовремя, вода и ветер нам в помощь».
Тогда я обернулся, окинул взглядом весь прекрасный канал и, заметив только одно судно, стал любоваться днем, прекраснее которого и пожелать невозможно, — на горизонте показались первые лучи дивного солнца, два юных гондольера гребли что есть сил, и, вспомнив разом и ужасную ночь, и то место, где я находился накануне днем, а также все благоприятствовавшие мне обстоятельства, я почувствовал, как душа моя преисполнилась глубочайшей благодарности милосердному Господу; я был настолько растроган, что брызнувшиеся из глаз слезы умиления облегчили мне сердце, не выдерживающее столь бурного ликования. Я рыдал, я плакал, как дитя, которого насильно тащат в школу.
Мой любезный спутник, до этого открывший рот лишь для того, чтобы подтвердить правоту гребцов, счел своим долгом утешить меня, чтобы осушить мои слезы, причины которых он не понимал. Увидев, как он за это взялся, я внезапно от рыданий перешел к столь безудержному смеху, что, как он признался мне в этом несколько дней спустя, не понимая, что со мной происходит, он решил, будто я утратил рассудок. Монах этот был глуп, и злоба его проистекала от глупости; я оказался в трудном положении, мне хотелось из него выпутаться; а он чуть было не погубил меня, пусть даже невольно. Он никак не мог поверить в то, что я распорядился двигаться в Фузине, хотя на самом деле собирался в Местре; он утверждал, что мысль эта пришла мне в голову только тогда, когда мы уже плыли по Большому каналу.