— Петя вешает арматуру, а мы с Сашей ставим машину, — и вопросительно посмотрела на меня.
— Ну что же, — уверенно ответил я, — давайте продолжать.
Ведь никто из них не знает, что я проспал, а потом купался…
Дня три или четыре прошли очень хорошо. Вначале ребята — начинал всегда Дербенев — пробовали чуть посмеиваться надо мной, но Ермолова говорила:
— Петя, кому это ты вчера эскимо так заботливо покупал? Видела, видела!.. Идет рядом и под руку ее взять боится!
Шилов краснел, отворачивался, смущенно бормотал:
— Вы уже скажете, тетя Таня…
Дербеневу она говорила:
— Кто же это, критик Белинский, так делает? Перекосим станину, а если лопнет чугун? Если хочешь других критиковать, самому соображать надо.
И постепенно я втянулся в работу, забыл, что я начальник, и все пошло хорошо. Даже сообразил, как присоединить к котлу предохранительные клапаны новой конструкции. Потом разобрался по чертежу, куда и какие ставить насосы. Ермолова весело поддакивала:
— Ну, спасибо, Павел Степанович. Что бы мы делали, ребята?.. Вот они, чертежики-то, для чего, уважаемый товарищ критик!
Бывают же на свете такие женщины — ласковые, заботливые, будто каждому она мать!
Когда мы трое начинали горячиться, спорить, она ласково, спокойно говорила:
— Ну-ну, ребятки, смотрите не подеритесь.
Шилов быстро взглядывал на ее смеющиеся тепло карие глаза и даже шутил:
— Нет, сегодня что-то неохота.
В обед тетя Таня успевала постирать, что-то зашить. Иногда я видел у нее в руках рубашку Шилова или носки Дербенева. И они оба — даже Дербенев — относились к ней очень внимательно, как-то послушно, будто все время советуясь с ней.
Сама она работала неторопливо, очень ловко, как-то особенно спористо. И никогда я не слышал, чтобы она на кого-нибудь крикнула, вышла из себя.
Все больше нравились мне и Шилов и Дербенев, особенно Шилов. Мое первоначальное представление о нем как о насмешнике-ухаре улетучилось без следа.
Глядя на то, как работает Шилов — большеголовый, остроглазый, коренастый, — я все больше проникался уважением к труду рабочего, все лучше понимал, какое высокое наслаждение и прелесть заключаются в нем.
Барахлил, например, инжектор; до этого с ним бились и Ермолова, и Дербенев… Держал его, обжигая руки, и я. Шилов говорил:
— Он чего-то чихает… Простудился, что ли? А может быть, с похмелья? Дайте-ка его, милашку…
Брал его в руки, зорко рассматривал, прислушиваясь, даже наклонив по-птичьи набок голову. Потом, так ничего и не сказав, начинал разбирать. И каждое его движение выходило особенно ловко, умело; ключ, гайки, болты, детали — так и мелькали в его руках. Разобрав, удовлетворенно говорил:
— Ага, видишь? Кто-то прокладочку справа поставил толще, его и перекосило, — и ласково спрашивал уже у инжектора: — Ну, прошел насморк?
Снова поставленный инжектор гудел мощно, сильно и гнал в котел воду. А Шилов, вытирая тряпкой руки, секунду улыбался, глядя на него.
Постепенно установились у меня хорошие отношения и с Дербеневым. По вечерам, после смены, он обычно не торопился уходить, мне тоже было некуда спешить, и мы часто сидели с ним вдвоем на понтоне, курили. Понял я и его. Стремился критиковать он не потому, что ему не нравилось что-то, а потому, что у него больное самолюбие и жизнь сложилась не совсем удачно. Тетя Таня как-то очень точно сказала о нем: «Еж колючий».
Раз вечером мы сидели с ним на понтоне, опустив в теплую воду босые ноги. Курили, молчали… Солнце медленно пряталось за тот берег, по воде от него бежал багрово-красный ковер…
— Береза-то… — Дербенев кивнул на одинокую березу на далеком бугре того берега, — как девушка в розовом газовом шарфике… — И, неожиданно заволновавшись, вдруг быстро проговорил: — Мне не везет с самого детства: отец умер, мать с другим… Не семья, а горе! Начал хулиганить, из школы выгнали. Девушку одну… ну, полюбил, что ли, — за другого вышла! — и повернулся, посмотрел мне в глаза: — Что я, зря говорю? Что у нас, недостатков нет?
— Ну и переход ты сделал, брат! Почему нет? Да только не из них одних жизнь-то состоит. Даже наоборот!
Он помолчал, потом по-мальчишески упрямо сказал:
— А у меня — из одних!
Я поспешно отвернулся, чтобы он не обиделся на мою улыбку.
6
На четвертый или пятый день, с утра, меня вызвал Власюк.
Я открыл дверь в кабинет и удивился: Власюк какой-то не такой. Не то похудел, не то сидит за столом подчеркнуто прямо, не то одет по-военному аккуратно… И в телефон говорит напористо, энергично:
— Поп-рошу сделать. Срочно! Второй раз повторять не намерен!
Я встал у дверей, вытянулся: видно, здесь шутить не приходится!
Власюк коротко взглянул на меня:
— Дурака валяете? Извольте сдавать краны регистру. Найдите Пулина и — вместе с ним. Идите!
Я растерялся, вышел. Действительно, про сдачу кранов регистру я и забыл!..
Пулин, как всегда, вертелся на стенке у кранов. Дергалось его плечо, перекашивались сохнувшие губы. Поздоровался он со мной почему-то холодно. Я рассказал о поручении Власюка. Пулин повернулся ко мне:
— Что же вы от меня хотите?
— Простите, как вас зовут?
— Михал Михалыч.