«Европейская ночь», в которую вошли стихи, написанные Ходасевичем за пять лет (1922–1927), совсем небольшая книжка: в ней всего двадцать девять стихотворений. Лишь в одном, в «Соррентинских фотографиях», в
Жизнь пахнет тленьем и гнилью, убийством, насильем, ежедневным и еженощным, неотступным ужасом. В этом мире все «высвистано и прособачено». В стихотворении «Звезды» на эстраде грошового «казино» появляется танцовщица, изображающая Полярную Звезду, за нею — семь звезд Большой Медведицы:
и, наконец, из-за кулис выносится «жидколягая комета». Ходасевич, вспоминая, что, по библейскому преданию, звезды были созданы на четвертый день сотворения мира, восклицает с необыкновенной силой:
Каждую строку этого стихотворения несет ритмическая волна, которой трудно противиться. «Звезды» — одно из лучших стихотворений Ходасевича, о котором он сам, критик чрезвычайно строгий не только к другим, но и к самому себе, отмечает, что это «очень хорошие стихи». И действительно, стихотворение сделано настолько крепко, что даже литературная реминисценция (у Тютчева — «Небесный свод, горящий славой звездной», у Ходасевича — «Твой мир, горящий звездной славой») перестает быть повторением, несколько переиначенным, чужих слов я становится оригинальной метафорой. Еще одно доказательство того, до чего условны самые простейшие правила стихосложения, если можно, не ссылаясь па первоисточник, повторить знаменитую метафору (Тютчев закрепил ее за собой даже по-французски: «Etoiles, gloire a vous!»), сто лет числившуюся за Тютчевым, и сделать ее своей!
Из мира, обращенного «Окнами во двор», — каким легким и даже умиленным («совсем я на зимнее солнце, на глупое солнце похож») кажется блоковское стихотворение, носящее то же название, что и стихотворение Ходасевича; оно кончается, казалось бы, совсем простыми строчками, от которых, однако, проходит мороз по коже:
из такого мира нет выхода.
Ходасевич достиг «середины жизненного пути», на него надвинулась «Европейская ночь», приведшая его к страшной полосе поэтического молчания. Он был искренен и честен с самим собой, и вот у него начало недоставать новых слов, чтобы заклеймить окружающий мир. В тот вечер, когда я встретился с Ходасевичем в трамвае, увидел мертвую голову, отраженную в стекле, и живую руку, сжимавшую тонкими пальцами пенсне, — слабое поблескивание стекол, отмечавшее неслышный, но явный ритм, было неопровержимым доказательством того, что если голова мертва, то тело еще продолжает жить, — я, конечно, не мог угадать всей трагедии, перед которой стоял поэт. Однако я вдруг почувствовал ужас, и по сравнению с тем тяжелым душевным состоянием, в котором я в то время находился, я понял, что моя собственная опустошенность, вынесенная из войны, — преходяща, мой пессимизм надуман и что я на самом деле щенок, барахтающийся в воде, и что здоровый инстинкт самосохранения мне не изменит и я в конце концов выплыву.
В 1924 году, через несколько месяцев после того, как я увидел Ходасевича в трамвае, он пишет беспощадное по отношению к самому себе стихотворение:
ПЕРЕД ЗЕРКАЛОМ
Nel mezzo del camin di nostra vita