И все же Аввакум решительно реформирует агиографическую схему. Он — впервые в русской литературе — объединяет автора и героя агиографического повествования в одном лице. С традиционной точки зрения это недопустимо, ибо прославление себя есть греховная гордыня. Символический слой «Жития» также индивидуален: Аввакум придает символическое значение таким «бренным», ничтожным бытовым деталям, какие средневековая агиография вообще, как правило, не отмечала. Рассказывая о своем первом «темничном сидении» в 1653 г., Аввакум пишет: «Бысть же я в третий день приалчен, — сиречь есть захотел, и после вечерни ста (стал) предо мною, не вем (не знаю) — ангел, не вем — человек, и по се время не знаю, токмо в потемках молитву сотворил и, взяв меня за плечо, с чепью к лавке привел и посадил и лошку в руки дал и хлебца немношко и штец дал похлебать, — зело прикусны, хороши! — и рекл мне: «Полно, довлеет ти ко укреплению!» Да и не стало ево. Двери не отворялись, а ево не стало! Дивно только — человек, а что ж ангел? Ино нечему дивитца — везде ему не загорожено». «Чудо со щами» — бытовое чудо, как и рассказ о черненькой курочке, которая в Сибири кормила детей Аввакума: «По два яичка на день приносила робяти на пищу, божиим повелением нужде нашей помогая; бог так строил».
Символическое толкование бытовых реалий крайне важно в системе идеологических и художественных принципов «Жития». Аввакум яростно боролся с реформой Никона не только потому, что Пикон посягнул на освященный веками православный обряд. В реформе Аввакум видел и посягательство на весь русский уклад, на весь национальный быт. Для Аввакума православие накрепко связано с этим укладом. Коль скоро рушится православие, значит, гибнет и Древняя Русь. Поэтому он так любовно, так ярко описывает русский быт, в особенности семейный.
«Житие» Аввакума — не только проповедь, но также исповедь[530]
. Искренность — одна из самых поразительных черт этого произведения. Это не только писательская позиция, это позиция страдальца, «живого мертвеца», который покончил счеты с жизнью и для которого смерть — желанное избавление. «В темнице мне, яко во гробу, сидящу, что надобна? Разве смерть? Ей, тако». Аввакуму ненавистны ложь и притворство. В его «Житии» нет ни одной фальшивой ноты, как нет ее во всем творчестве Аввакума. Он пишет только правду — ту правду, которую подсказывает ему «рассвирепевшая совесть».Аввакум не соразмерял свою искренность в зависимости от читателя, в зависимости от адресата. В этом смысле для него были равны и жена, и боярыня Морозова, и сам царь. «А царя Алексея велю Христу на суде поставить, — писал Аввакум. — Тово мне надобне шелепами (плетьми) медяными попарить»[531]
. Когда умер царь Алексей и трон перешел к его сыну Федору, Аввакум отправил новому государю челобитную, в которой просил: «Помилуй мя, страннаго, устраншагося грехми бога и человек, помилуй мя, Алексеевич, дитятко красное, церковное!» Но и в этой челобитной Аввакум не преминул побранить покойного Алексея Михайловича — побранить в письме сыну, только что потерявшему отца! «Бог судит между мною и царем Алексеем. В муках он сидит, слышал я от Спаса».Для суждения об Аввакуме как борце, бунтаре можно напомнить о связи его с выступлением московских старообрядцев во время крещенского водосвятия 1681 г. В этот праздник, когда в Кремле собралось множество народу, старообрядцы с колокольни Ивана Великого «безстыдно и воровски метали свитки богохульныя и царскому достоинству безчестные»[532]
, а также учинили погром в Успенском соборе, вымазав дегтем церковные ризы и царские гробницы. Среди «воровских свитков» были изделия пустозерских узников. Аввакум, который был не только писателем, но и рисовальщиком, изображал на бересте «царския персоны и высокая духовная предводители» с «хульными надписании» и «весьма запретительными» словами. Эти карикатуры и разбрасывали старообрядцы во время царского шествия на Иордань.Изверившись не только в царе Алексее, но и в его наследнике, поняв, что московские государи навсегда отреклись от «древлего благочестия», Аввакум перешел к прямой антиправительственной пропаганде. За это его и сожгли — не только за раскол, но и за «великие на царский дом хулы».
8. Барокко в русской литературе XVII в.
В литературе XVII в., в отличие от литературы средневековой, уже нельзя выделить единые стилеобразующие принципы. XVII в. — это эпоха зарождения, сосуществования и борьбы разных литературных школ и направлений, как выраставших на почве русских традиций, так и опиравшихся на западноевропейский опыт. Из Европы — прежде всего из Польши через украино-белорусское посредство — Россия заимствовала стиль барокко, которому суждено было стать стилем московской придворной культуры последней трети XVII в. В чем специфика этого стиля?