И тогда Занд разыграл драму, заранее отрепетированную с другом А. С. Испугавшись за свое лицо, Коцебу заслонил его руками, открывая грудь. Занд тут же вонзил кинжал ему в сердце. Испустив один-единственный крик, Коцебу на нетвердых ногах шагнул к креслу и повалился на него, опрокинувшись на спину: он был мертв.
На этот крик прибежала девочка лет шести – одна из этих очаровательных немецких малышек с личиком херувима, голубыми глазами и длинными струящимися волосами. Она бросилась к телу Коцебу, испуская душераздирающие крики и называя его папой. Стоявший у двери Занд не вынес этого зрелища и тут же, не сходя с места, по самую рукоять вонзил себе в грудь кинжал, сплошь измаранный кровью Коцебу.
Каково же было его удивление, когда, несмотря на ужасную рану, которую он сам себе нанес, он не ощутил приближения смерти! Не желая даваться живым в руки сбежавшейся на крик прислуге, он поспешил на лестницу. Как раз в это время по ней поднимались гости. При виде бледного окровавленного юноши с кинжалом в груди они с криками расступились вместо того, чтобы его задержать. Занд спустился по лестнице и выскочил на улицу. В десятке шагов от него как раз проходил патруль: солдаты спешили в замок к смене караула. Занд же счел, что они прибежали на доносящиеся из дома крики, и упал посреди улицы на колени со словами:
– Отче, прими мою душу!
И, вырвав нож из раны, он нанес себе еще один удар, пониже первого, и упал без чувств.
Занда доставили в больницу и поместили под строжайшую охрану. Раны его были серьезны и все же, благодаря мастерству призванных к нему докторов, оказались несмертельными. Одна со временем даже зажила; что же касается второй, то лезвие ножа прошло между реберной плеврой и легочной плеврой, так что между этими двумя «листками» образовался зазор, где и начал скапливаться выпот. Рану не стали закрывать, а наоборот, старательно держали открытой, дабы можно было по утрам откачивать из нее скопившуюся за ночь кровь, как это делается при эмфиземе. Но, несмотря на все усилия докторов, три месяца Занд находился между жизнью и смертью.
Когда 26 марта новость об убийстве Коцебу пришла из Мангейма в Йену, университетский сенат распорядился открыть комнату Занда, где и были обнаружены два письма: одно, адресованное товарищам из «Буршеншафта», в котором он объявляет о том, что более не является членом этого братства, поскольку не хочет, чтобы они по-братски относились к человеку, чья участь – умереть на эшафоте; и другое, надписанное следующим образом: «Моим самым дорогим и самым близким», – подробнейшее описание того, что он рассчитывает совершить, и мотивы, предопределившие это решение. Письмо это пусть и длинновато, но выдержано в таком торжественном и старомодном тоне, что мы без колебаний представляем его полный текст вниманию нашего читателя:
«Всем моим близким,
верные и вечно любимые сердца!
“К чему усугублять вашу скорбь?” – спрашивал я себя и откладывал перо, не решаясь вам написать. Но вера сердец ваших была бы уязвлена моим молчанием, ибо чем глубже боль, тем скорее она пройдет, если испить ее горькую чашу до дна. Исторгнись же из души моей, исполненной тревог, жестокое и долгое мучение последней исповеди, ибо лишь ты одно, если искренне, можешь облегчить боль расставания! Вперед!
Это письмо несет вам последние прощальные слова вашего сына и брата.
Для возвышенной души нет в жизни большего несчастья, чем видеть, как Дело Господне останавливается в своем развитии по нашей вине; и самым страшным позором было бы бездействовать, когда то прекрасное, что было порождено мужеством тысяч смельчаков, с радостью пожертвовавших собой, проходит, как мимолетное сновидение, без реальных и позитивных последствий. Возрождение нашей немецкой жизни началось в последние двадцать лет, и в особенности в священном 1813-м, с бесстрашием, на которое вдохновил нас Господь. И вдруг мы видим, как отчий дом сотрясается от конька на крыше до фундамента. Вперед! Восстановим же его, пусть будет новым и прекрасным, каким и до́лжно быть храму истинного Бога!
Среди немцев мало тех, кто противится, кто готов плотиной встать на пути бурного потока высочайшей гуманности. Так почему же широкие массы в своей общности склоняются под игом порочного меньшинства? И почему, едва исцелившись, мы впадаем во зло горшее, нежели то, из которого только что выбрались?