Когда-то давно я три недели держала у себя под кроватью крольчонка. Жил он в коробке из-под обуви, и я нежно его любила. Но мать однажды утром обнаружила его, прибираясь в моей комнате. Кинг вынес крольчонка в сад и убил его, крепко придавив ногой, а потом с силой ткнул меня лицом в землю, влажную от сыплющейся с неба мороси.
Подобная жестокость со стороны отца, который, помимо всего прочего, был все ж таки мужчиной, казалась самым крайним средством. По-видимому, даже тогда мое стремление к любви подвергало риску всю нашу семью. Матери пришлось дезинфицировать всю комнату, нося по ней докрасна раскаленную сковородку с солью. Я наблюдала тогда за этим через замочную скважину и будто сейчас вижу, как она размеренно и величаво, вся в белом, перемещается от одного угла спальни к другому.
Когда я просыпаюсь, от тоски тело не желает ничего делать. Наконец я все же поднимаюсь и умываю лицо холодной водой, чтобы снять красноту с воспаленных глаз. Тогда мать не будет заставлять меня макаться руками в ведро со льдом, не станет унижать перед мужчинами. Почистив зубы, я затыкаю рот кисейным лоскутом и некоторое время глубоко и часто дышу. Затем, налив в ванну на три дюйма холодной воды, замачиваю там кисею и, открыв слив, даю воде утекать прочь, сама же ложусь на плитки пола в скудном свете утренних сумерек, проникающем из маленького окошка.
Это своего рода расплата с моим телом. «Пожалуйста, хоть на чуть-чуть», – молю я свои всколыхнувшиеся чувства, лежа на полу ванной и дожидаясь, пока они утихнут.
– Значит, все-таки некоторые из них были хорошими! – торжествующе восклицаю я.
Потом, когда я наконец спускаюсь вниз, мать дожидается меня в столовой, сидя в одиночестве перед остатками завтрака и задумчиво глядя в окно. Я немного ее побаиваюсь, ведь последствия моих душевных волнений, кажется, лежат на поверхности, однако все, чего она от меня хочет, – это подкрасить ей волосы. Мы обе переодеваемся в одинаковые, заляпанные краской серые футболки и идем к ней в ванную, где под подоконником сложена целая коллекция коробочек с краской.
– Кончается моя красочка, – говорит она скорее сама себе. – В следующий раз, может, попробую шампунь с кофейным оттенком.
Мать опускается на пол возле ванны и болезненно морщится, опираясь на колени. На ее ступнях с вывернутыми ко мне пятками видна глубоко въевшаяся грязь. Тронув пальцем щеку нарисованной на упаковке женщины, я открываю коробочку и смешиваю содержимое флаконов. Тискаю получившуюся массу – черную и студенистую – прямо голыми руками. Уже готовлюсь к очередной лекции на этот счет – однако мать только вздыхает, и я втираю краску ей у корней волос. Наконец она покорно склоняет голову над ванной, и я ополаскиваю ей волосы, пока вода не становится полностью прозрачной. Гляжу на ее выпирающие позвонки. Сейчас она кажется не столько дорогим для меня человеком, сколько очень хрупким. Когда-то ведь и она была чьей-то дочерью. И возможно, как раз это она и пытается мне внушить: что при нашей уязвимости – а ее шея представляется мне очень ненадежной, ломкой штукой! – женщины должны держаться сообща.
О мужчинах на сей раз между нами не говорится ни слова.
После этого я поднимаюсь к террасе и нахожу там Грейс. Присаживаюсь с ней рядом. Сестра чуть подвигается, но ничего не говорит. Я надеваю солнцезащитные очки и подтягиваю голые ноги к туловищу. Посмотрев наконец на свои ладони и ногти, обнаруживаю, что они все в краске. Так что и сегодня, и завтра – пока совсем не отскребу – я всякий раз, что-нибудь делая руками, буду вспоминать о матери.
– Как себя чувствуешь? – наконец спрашивает Грейс.
Она ест крекеры, и с полдесятка их еще осталось на блюдце, выложенных в форме полумесяца. Мне она не предлагает.
– Нормально.