Едва лишь прозвучало имя Монторфано, чьи работы, как судили миланские художники, принесли городу не много славы, лира Фенхеля откликнулась режущими слух диссонансами, а статский советник ди Трейо тотчас шагнул вперед и с отменной учтивостью, но несколько снисходительным тоном сказал, что он, конечно, никоим образом не хочет обидеть отца настоятеля, однако ж этаких Монторфано на каждом углу десяток найдется.
— Он все стены подряд размалевывает, тем и живет, — пожав плечами, заметил поэт Беллинчоли. — Мальчишки, что растирают ему краски, со смеху покатываются над этим «Распятием»!
— А я вот думаю, работа весьма изрядная, — сказал настоятель, который, составивши себе мнение, упорно за него держался. — И во всяком случае, она завершена. Особенно похвально у этого Монторфано умение сделать поверхность росписи рельефной, как бы отделить ее от фона, и здесь он тоже в этом преуспел.
— С одной оговоркой: вместо Спасителя он изобразил на кресте мешок с орехами, — вставил Беллинчоли.
— А вы что скажете, мессир Леонардо? Каково ваше мнение о «Распятии»? — спросила герцогская возлюбленная, которой очень хотелось привести знатока столь многих искусств в замешательство. Ведь он лишь с большой неохотой позволял себе судить о работах других художников, тем паче о таких, где не мог отыскать ничего хорошего. Как она и ожидала, мессир Леонардо попытался увильнуть от ответа на этот вопрос, особенно неуместный в присутствии настоятеля.
— Вы сами, мадонна, уж верно, разбираетесь в этом лучше меня, произнес он с обезоруживающей улыбкой.
— Ну нет! На попятный двор идти не дозволено. Мы желаем услышать ваше мнение, — оживленно воскликнул Мавр, сгорая от любопытства.
— Часто, — заговорил мессир Леонардо после минутного раздумья, — часто я думаю о том, как от поколения к поколению живопись все больше приходит в упадок, если художники берут за образец лишь уже созданные картины, вместо того чтобы учиться у природы и усвоенное…
— Ближе к делу! — перебил настоятель. — Мы хотим услышать ваш суд об этом «Распятии».
— Весьма богоугодное произведение, — сказал мессир Леонардо, тщательно взвешивая каждое слово. — Глядя на него, я чувствую все муки истерзанного Спасителя…
Фенхелева лира грянула веселыми звуками, которые можно было истолковать как задорный смешок.
— …Столь правдиво они изображены, — продолжал мессир Леонардо. — Еще могу добавить касательно Джованни Монторфано, что он умеет артистически разделать зайца, либо фазана и уже в одном этом обнаруживается рука мастера.
Лира так и захлебнулась скачущей струнной дробью, а в приглушенный смех придворного общества вторгся сердитый голос настоятеля:
— Все, все знают, мессир Леонардо, языка злее вашего нет в целом Милане, а кто заводил с вами дела, непременно оставался в убытке и неприятности. Добрые братья Сан-Донато который год об этом твердят. Жаль, я их не послушал.
— Вы говорите, — невозмутимо произнес мессир Леонардо, — о том «Поклонении пастухов», что я начал писать по заказу монахов Сан-Донато и не завершил по причине содейства, каковое оказал мне в этой работе Великолепный[2]?
— Не знаю, о «Поклонении» ли речь и при чем тут был Великолепный, объявил настоятель. — Знаю только, что монахи понесли из-за вас урон. Но из собственных ваших слов как будто бы вытекает, что эту работу вам оплатили дважды — и монахи, и Великолепный — и что как те, так и другой в итоге остались с носом.
— А мне вот кажется, что в словах его кроется некая история, — заметил герцог, — или я плохо знаю моего Леонардо. Верно, мессир Леонардо? Тогда расскажите ее нам.
— Да, в самом деле, — подтвердил мессир Леонардо, — хотя и не очень веселая, но коли вы, государь, все же хотите ее услышать, мне придется начать с того, о чем изволил напомнить досточтимый отец настоятель: четырнадцать лет назад, в день святой Магдалины, я заключил во Флоренции с монахами Сан-Донато договор, в коем обещал им…
— Обещать вы всегда были горазды, — вставил настоятель.
— …Написать для главного алтаря их церкви «Поклонение пастухов» и «Поклонение волхвов», и в тот же день, получивши от монахов в качестве задатка ведро красного вина, принялся за работу. Но в скором времени мне уяснилось, что изображение пастухов и волхвов, одному из которых я задумал придать черты Великолепного, не требует большого труда и глубоких размышлений; куда более важной задачей я полагал иное — показать на картине, как весь мир принимает тою ночью Благую Весть, как она настигает ремесленников, городских старшин, крестьян, мелочных торговок, цирюльников, возничих, носильщиков и подметальщиков улиц, как в трактиры, дворы, переулки и прочие места, где обыкновенно собираются люди, прибегает какой-нибудь человек с этой новостью, как он кричит в ухо глухому, что нынешней ночью родился Спаситель.