Параджанова можно было не видеть, но о нем невозможно было не слышать, не знать, что с ним.
Мы знали.
Вести летели из Киева наподобие почтовых голубей, но редкая птица долетала до середины Днепра с добрым сообщением на лапке.
Говорили, что после «Предков» вокруг него образовались пустота, безмолвие и бездействие.
Говорили, что он метался, как мышь под стеклянным колпаком, когда оттуда высасывают воздух для пользы дела, а мышь царапает стекло с яростью тигра.
Параджанова несло навстречу беде, а еще говорили, что он сам подгребал ей навстречу, втягиваясь в опасные игры, играя рискованные роли, заигрываясь как трагический паяц, – и вдруг сдирал маску.
Арест был неизбежен и, как всегда при неизбежности, внезапен. Судьба выдергивала из колоды карты одну хуже другой: казенный дом, дальняя дорога, пиковый туз.
Говорили, как его отправили в бытовые лагеря, в песчаные карьеры. У политических, по крайней мере, было интеллигентное общество. Параджанов попадал к отпетым уголовникам. Говорили, что он болен, что погибает, потому что этот песчаный карьер «хуже вышки». Его швырнуло на самое дно ада.
Вытаскивали его со дна две властительницы двух эпох: Лиля Брик и Белла Ахмадулина.
Эпоха Беллы была вокруг и рядом, эпоха Лили удалилась в сторону памятника Маяковского, растворяясь в хрестоматийной перспективе.
Я сейчас не пишу о других. О великих кинематографистах мира с их протестами. Обо всех, кто старался его спасти. Я о Лиле и немного о Белле, потому что их имена нарицательные, как имя Елены из провинциального города Трои. Они вообще часто являются издалека, из Одессы, из Пскова, приходят в столицы за своим законным венцом.
Лиля была коронована поэтом; подобно Марии Стюарт, оказывалась в опасной опале; но в отличие от Марии была везуча и сумела прожить без малого столетие.
Когда она умерла, мы с друзьями поехали в Переделкино прощаться.
Ее вынесли на маленькую веранду, там были цветы и люди.
Я вышла встретить погребальный автобус. Он пятился, приближаясь к дому, медленно и тяжело одолевая дачную дорожку.
Задние двери раскрылись, готовясь принять гроб. И оттуда, из гробового входа вышел вдруг Параджанов.
С того света, из катафалка, из лагерной могилы появился он – как Орфей. Из вечности, пахнущей хвойным тленом, бензином и смертью, равнодушной как природа, сверкнуло его мавританское лицо в бороде колдуна, в сединах пророка.
Он спрыгнул на землю легко, как мохнатая кошка, и легче кошки взбежал на веранду, где лежала прекрасная Лиля.
Она высохла, став мумией царицы и собственной тенью. Но лицо ее было нежным и очень красивым, ее одежда была дивна и проста. На груди лежала косичка, перекинутая через плечо, и тугие розы со слезами росы на траурных листьях. Сколько было цветов вокруг – а таких не было. Таких не бывает. Они растут лишь в Соловьином саду, куда вхожи только рыцари, поэты да багдадские воры.
По углам тихо плакали красавицы с камеей у щитовидки, белоснежные маркизы, сверстницы Лили. Она была им приятельницей и соперницей в том дальнем прошлом, отлетающем назад со скоростью света, где царила она, рыжая, как осень, воспетая трубным могучим гласом трубадура, за что в истории ей отводилось почетное, хоть и скандальное место.
Тихо стояли родственники, тише всех горевал муж. А он, Параджанов, тут был главным церемониймейстером, факельщиком, плакальщицей и Хароном.
Рукою великого маэстро он правил траурный бал. Это он навел чудесный грим на каменеющие крупные ее веки. Это он обрядил ее в гуцульскую рубаху со скорбной вышивкой у горловины. Он принес соловьиные розы и привел катафалк.
Все это он перечислял у ее гроба, отчитываясь перед нею в деяниях, которыми почтены была ее женственность и ее красота, властно и капризно требующие служения. Он обеспечил служение, реестр дел был полон и совершенен.
Последние часы ее долгого пребывания на земле он обставил так, чтобы душа, витавшая над художественно оформленной мумией, могла оценить каждый жест маэстро и каждый штрих в этой картине.
Он говорил, речь его была достойна и богата, но и благородно сдержанна. Так мог бы говорить тамада за столом, покрытым черной скатертью, с белыми свечами. Он говорил о том, как она отняла его у смерти, вульгарной каторжанки. О том, как вызволила его из песчаных карьеров.
Он и потом, в Тбилиси, говорил, что спасли его Лиля и католикос. И к тому же прибавлял имя Беллы. Но рядом с Лилей ее не вспоминал, чтоб не тревожить ревнивую тень именем другой прекрасной женщины. Ибо Лиля бывает только одна, она это знала. Она знает это и сейчас.
Говорили и даже писали, что, вернувшись с каторги, он к ней не пришел. Нужно ли вспоминать об этом?
Его портрет, как портрет кисти Рембрандта, писан глубокой тьмой, равно как и пронзительным свечением.
Рембрандту бы писать не старух, зажившихся на свете дольше века, а гениальных художников.
Параджанова окружали не только красивые вещи, но и красивые женщины. В Тбилиси красавица Ирина мыла шаткие полы его старого дома, истоптанные табунами гостей.
– Ты посмотри, какой пол, – укорял он.