Я стараюсь вывести прямую линию его пути и озадаченно вижу, что получается образ едва ли не монаха, хотя б и буддийского, что совершенная неправда. Жизнь Юрия Соболева всегда была одета жаркой плотью бытия. Были мастерская, сеансы и натурщицы, ученицы и просто красивые женщины. Однако земные наслаждения разворачивались навстречу творческому познанию. Диковинные особи рода человеческого и просто гении вращались вокруг него, а он не обращал внимания на разноколиберность этого собрания и отдавал дань не только лишь одним мирским удовольствиям, но и человеческим трагедиям тоже. Шестидесятые годы предлагали облик сильного мужчины с трубкой в зубах и бескомпромиссным подбородком. Групповое действо, называемое общением, происходило на европейский манер – кофе, джаз, альбомы репродукций, польский журнал «Проект», спор же был исключительно отечественного разлива в форме непересекающихся монологов. Но монолог Соболева имел особый удельный вес, его всегда слушали.
Вокруг него группировались открыватели и первопроходцы, уходившие с протоптанных троп, дерзкие и решительные. Они стремились уйти от фигуративности, потому что почти всегда искали чегонибудь, что лежало за пределами обозримого мира. Сейчас мне кажется, что при крайнем радикализме и возбужденной нетерпимости, ощущая себя обязанными бороться с рутиной, они не были кровожадны и не помышляли о скальпе идейного врага. Им было с чем выйти в Манеж и заявить о себе с тою вызывающей категоричностью, о какой в свое время заявили о себе импрессионисты. Зонтиками их полотна уже не протыкали, бульдозерами еще не прессовали, просто они были обложены августейшим матом человека невинного, но страстного. Но я и сейчас думаю, что агрессивное невежество реагировало не на непривычную форму, но на прорывы к познаниям, – черви знают, что не нужно ползти туда, где бьет током.
Скандал в Манеже напомнил каждому супермену, что он приписан к своему полицейскому участку. Но он же в конечном счете и породил андеграунд, позиция детей подземелья оказалась плодотворной. В этих условиях вынашивались тайные мечты о жизни на Западе, тогда это было равносильно тому, чтобы пойти в шпионы. А Соболев принялся мечтать об острове. После того как Юло Соостер отвез его на свой родимый эстонский остров, Соболев понял, что ему без острова, хотя бы умозрительного, никак нельзя. Остров Соостера был окружен морем и небом и был не осколком материка, но осколком космоса – недаром свои островные можжевельники Юло обстоятельно пересаживал в непознанный грунт удаленных планет, тогда они оба занимались иллюстрированием научной фантастики. У одного была своя интеллектуальная Москва, у другого – своя Эстония. Они их подарили друг другу, можно сказать, обменялись – так меняются рубашками в ритуале братания. Оба они страшно много читали, жили бурно и работали как черти в поисках Бога.
Замкнутая Эстония открылась перед Соболевым и не закрылась после смерти Соостера. Контакты продолжались, особенно с Тынесом Винтом и его группой. Эстонцы вели поиски в сферах, Соболеву близких. В геометрических узорах лиевартского домотканого пояса они увидели перфокарту. Мировое пространство и закономерность бытия оказались пойманными в шерстяные петли – знания, смысл которых был утерян, передавали в поколениях безымянные мастера.
На карте Эстонии я отмечаю булавкой место, которое в жизни художника Соболева сыграло особую роль, – это Таллинн, старый город, где разумный прагматизм уживался с привидениями, гнездившимися в толщах каменных башен, и обделенный вниманием угро-финский свод магий отсиживался в андеграунде рядом с прогрессивным искусством.
От башен Таллинна какая‐то Ариадна протащила золотую нитку исключительно для Соболева – к другим средневековым шпилям, это Прага. Впрочем, кажется, Прага была раньше Таллинна. Впрочем, это неважно: феномен Соболева должен отучить нас от скучного порядка хронологии, и Хронос у него носится как чокнутый туда и обратно, путая листки отрывного календаря с миллионами лет до окончания света.
Прага была щедра, она одарила гостя знакомством с работами маньеристов, с доктором Грофом и романом Густава Майринка «Голем». Бесценные, но равнозначные дары отразились в зеркалах чешского барокко, все подавало знак. Майринк, заглядывая в глубины человеческой души, извлекал оттуда образы чудесные, но и жуткие. Лаборатория Грофа в сущности занималась тем же. Там вызывали к жизни тревоги эмбриона и простая клетка притязала на переживания космического порядка. Запредельность, которая внутри, что и есть дао, провоцировала искать универсальную схему сущего и не-сущего. Что ж, для Соболева эти поиски лишь продолжались, и только.