Я словно лично познакомился с каждым. К Яну Арне Хандорффу я проникся невероятной симпатией. Не понимая в его статьях почти ничего, я ощущал чувство, спрятанное в дебрях иностранных слов, — недаром каждый второй читатель сетовал на невнятицу, но это его, похоже, ничуть не смущало: придерживаясь собственного курса, он погружался все глубже и глубже в непроницаемость. Уважение во мне пробуждали и те, кто способен был поразить оппонента одной-единственной убийственной фразой. Эта фраза словно становилась моей собственной, это я поражал ею своих противников. Главное, произнести ее не впустую. Многих отличала смелость: если группа меняла политику и начинала играть более коммерческую музыку, как, например,
Сам я написал всего три отзыва — те, что показал Стейнару Виндсланну. В них я постарался говорить по существу, но в оценках был строг, а про один альбом даже отпустил в конце пару ироничных комментариев. Это был новый альбом роллингов, мне они никогда не нравились, казались отвратительными, кроме разве что альбома
Я все это чувствовал. Надо было только найти слова.
За окном стемнело, осень накрыла рукой мир, и я это обожал. Мрак, дождь, внезапные обрывки прошлого, воскресающие, когда я вдруг вдыхал запах мокрой травы и земли или когда автомобильные фары выхватывали из темноты здание, и музыка из плеера, с которым я не расставался, точно делала картинки более яркими. Я слушал
Бросить ее, найти новую, бросить ее. Стать хладнокровным соблазнителем, желанным каждой, но недоступным ни для одной. Я сложил журналы стопкой на нижней полке в шкафу и спустился на первый этаж. Мама болтала в гардеробной по телефону. Дверь была открыта, и мама улыбнулась мне. Я замер, пытаясь понять, с кем она говорит.
С кем-то из своих сестер.
На кухне я сделал себе бутерброд и, облокотившись на разделочный стол, съел его и запил молоком. Потом я поднялся наверх и засел за письмо Ханне. Я писал, что лучше нам будет больше не видеться.
Писать это было приятно, мне почему-то хотелось отомстить ей, обидеть ее, убедить ее, будто она меня потеряла.
Я положил письмо в конверт и убрал его в ранец, где оно и пролежало, пока я на следующий день после школы не купил марки.
Перед тем как сесть в автобус, я его отправил и подумал, что поступил хорошо и правильно. Вечером, лежа на диване и читая взятую в школьной библиотеке «Пока не пропел петух» Бьёрнебу, я вдруг понял, что натворил.
Я ведь ее люблю — зачем же я сказал, что больше не хочу ее видеть?
Меня захлестнуло раскаяние.
Надо все исправить.
Я положил книгу на подлокотник и сел. Написать новое письмо, о том, что в предыдущем все неправда? Что я хочу ее видеть, а все остальное неважно?
Получится по-дурацки.
Надо позвонить ей.
Боясь передумать, я пошел к телефону и набрал ее номер.
Трубку сняла она сама.
— Привет, — сказал я. — Я хотел прощения попросить за наш последний разговор. Это случайно вышло, я не хотел.
— Да не за что извиняться.
— Есть за что. Но я тебе еще кое-что хотел сказать. Я быстро. Я тебе сегодня письмо отправил.
— Правда?
— Да. Но все, что там написано, — это неправда. Не знаю, зачем я это написал. Но это глупости. Поэтому я знаешь о чем хотел тебя попросить? Не читай его, а? Возьми и выброси.
Она рассмеялась.
— Теперь мне прямо любопытно стало! Ты правда думаешь, что у меня получится не читать? Что ты там написал-то?
— Не скажу! В том-то и смысл!
Она опять засмеялась.
— Чудной ты, — сказала она. — Если все это неправда, то зачем написал?
— Не знаю. У меня какое-то настроение странное было. Ханна, ну пожалуйста, пообещай, а? Что выкинешь его и будем считать, что его и не было? Его и так все равно что нет — ведь там правды ни слова.
— Ладно, посмотрим, — сказала она, — но письмо-то мне, поэтому мне теперь и решать, так ведь?