Но что-то было не так. Через два дня я получил от нее письмо. Она писала, что совсем потеряла голову, все было словно во сне, и, наверное, зря она это пишет, но, когда в тот вечер мы расстались, она шла домой и плакала. В пятницу я поехал к ней, мы остались наедине и попытались разобраться в себе. Мы обсудили случившееся. Она сказала, что заинтересовалась мной, еще когда Кристин рассказала ей обо мне и показала фотографии. Она подумала, что, возможно, у нас что-то и получится, а когда она впервые меня увидела, то захотела этого еще сильнее, но мы же как брат с сестрой. Я признался, что чувствовал то же, что и она. Сесилия сказала, что как-то вечером Ингве посмотрел сперва на нее, потом на меня и снова на нее. И все это висело в воздухе. Да, сказал я, и со мной то же самое. Мы не знали друг друга, не понимали, что с нами происходит, но все вдруг повторилось: мы обнялись, стали целоваться и оказались в постели…
Однако ничего не произошло. Я решил, что она слишком юная, что мы едва знакомы и что следует действовать осторожнее…
Впрочем, все было не совсем так.
На самом деле я просто кончил раньше, чем все началось.
Мне было так стыдно, что я лежал совершенно неподвижно, боясь разоблачить себя.
И не только тогда, а каждый раз, когда мы ложились с ней в постель.
На первом редакционном совете в «Фэдреланнсвеннен» я предложил написать статью о Сиссель Хюрхьебё.
— Ее расхваливают в газетах, ее пластинки продаются гигантскими тиражами, но, собственно, почему? — спросил я.
— Идея хорошая. Пиши, — одобрил Стейнар.
«Почему Сиссель продается?» — гласил заголовок. «Попробуем имя на вкус, — писал я. — Сиссель…» — и дальше рассуждал о возникающих ассоциациях с христианством, сельским обществом и национализмом[32]
, недаром на обложку поместили ее снимок в национальном костюме? Ведь она символизирует все самое неприятное, фальшь, лицемерие, стереотипы — гребаная открытка того мира, которому по вкусу подобная красота, да еще и не слишком притязательная по форме?В последующие дни на газету обрушился шквал читательских откликов. Один из них начинался словами: «Карл Уве Кнаусгор. Попробуем имя на вкус» — а потом автор разглагольствовал о скудной жизни на ферме
Мне все это нравилось — наконец-то мое имя вырвалось из анонимной толпы, пускай не сильно, но и не слабо.
На следующих выходных после того, как мою статью напечатали, дома гостил Ингве и мы, как обычно, пошли к бабушке с дедушкой. В тот день их навестил и Гуннар. Стоило нам войти на кухню, как он вскочил и уставился на меня.
— Да это же наш всезнайка, — проговорил он.
Я глупо заулыбался.
— Ты кем себя возомнил? — спросил он. — Ты хоть соображаешь, каким придурком себя выставил? Видимо, нет. Думаешь, ты хоть что-то собой представляешь?
— Ты о чем? — пробормотал я, прекрасно понимая, о чем он.
— Решил, стало быть, что один все знаешь, а остальные ошибаются? Ты — семнадцатилетний гимназист! Ты вообще ничего не смыслишь. А берешься судить вкусы других. Какая глупость!
Я молча смотрел в пол. Ингве тоже опустил голову.
— Сиссель Хюрхьебё — известная и популярная певица. Ее хвалит критика и любит публика! И тут ты заявляешь, что нет, все, мол, ошибаются! Ты! Нет, — он покачал головой. — Нет, нет.
Прежде я еще не видел его таким сердитым и злым, и совсем растерялся.
— Ладно, я вообще-то уже ухожу, — сказал он. — Рад тебя видеть, Ингве. Все еще в Бергене учишься?
— Пока да, — ответил он, — но осенью поеду в Китай.
— Надо же! — удивился Гуннар. — Решил мир посмотреть!
И он ушел, а мы повернулись к бабушке с дедушкой, которые сидели за столом и делали вид, будто этой сцены не было.
— По крайней мере, я с тобой согласен, — сказал Ингве, когда мы возвращались домой. — По-моему, ты все верно написал.
— Вот и мне так кажется, — я усмехнулся, слегка от всего этого ошалевший.
Мы с Сесилией часами болтали по телефону. Волевая и дисциплинированная, она много времени проводила на балетных занятиях, ей все давалось легко, и она была распахнута навстречу жизни. Но присутствовало в ней и нечто закрытое, или безмолвное, чего я не понимал, но замечал. На выходных я добирался до нее попутками, а иногда она приезжала ко мне. Мне больше нравилось самому у них бывать, потому что ко мне в их семье тоже относились как к сыну, пускай и менее серьезно, чем к Ингве, по крайней мере, такое у меня складывалось впечатление; мы были младшими братом и сестрой, и оттого нас считали менее значимыми, словно мы лишь передразнивали старших, не были сами собой, не были вправе поступать по-своему.
Но наедине, мы, разумеется, становились собой. Нас обступала осень, в ее сумраке мы шли, держась за руки или обнявшись, я и Сесилия — одновременно очаровательная и сильная, открытая и замкнутая, сыплющая жаргонными клише и искренняя насквозь.