— Северная Буковина, под Черновцами. А Маннергейм со своими кавалеристами накануне как раз оттуда на форсирование Днестра выдвинулся. В этих самых, будь они неладны, Залещиках меня в первый раз и ранило.
— Это тогда тебя? — Степан Казимирович хмуро покосился на пустой левый рукав Алексеева.
— Нет. Руку мне отшрапнелили в самом конце 1916-го. Буквально за неделю до Рождества. Словил подарочек.
На кухне снова подвисла тишина. На сей раз уважительная.
— Удивительно фартовый мужик этот Карл Густав Эмиль, — невесело продолжил Всеволод. — Я слышал про целых четыре случая, когда Маннергейм выходил из землянки, и в нее тут же попадал снаряд. Так погиб его первый адъютант в Русско-японскую и еще трое — в империалистическую.
— Значит, теперь пять, — поправил Володя. Все это время он почтительно помалкивал, хотя ему и не терпелось вставить словечко, дабы обозначить свое участие в разговоре. — Про схожий случай я слышал уже в период нашей финской кампании.
— Вы, мужики, еще царя Гороха вспомните! — фыркнул белобилетник Самарин. — Нынче, слава богу, не те времена. У нас сейчас и вооружение самое передовое, и армия не чета царской. В конце концов, кто кому навалял? Кто в итоге хвост поджал и мира запросил? Ваш хваленый Маннергейм!
— Да, наваляли. Но какой ценой? Ты вон спытай у Володи, он тебе как непосредственный участник расскажет. Володь, поведай ему за ту историю.
— Какую?
— Помнишь, ты мне в санатории рассказывал? Про минную войну и бутылки зажигательные?
— Может, не стоит?
— Стоит-стоит. А то привыкли, понимаешь, жить по принципу: знать ничего не желаю — моя хата с краю, — Степан Казимирович завелся не на шутку— В итоге: одни вон руки теряют, воюя непонятно за что. А другие, которые ура-навалялыцики, доклады в "Правде" изучают.
— Вы, конечно, извините, Степан Казимирович, но… это что за намеки такие?
— Они самые и есть, намеки. А тебе, Евгений батькович, желательно открытым текстом? Так я готов. Сам знаешь, за мной не заржавеет.
Неизвестно, чем в итоге мог обернуться этот принципиальнейший спор, кабы не Елена. Болезненно реагируя на повышенные тона, она снова заглянула в кухню:
— Что за шум, а драки нет?
— Во-от! Золотые слова, Ленушка! Есть такая персидская пословица, я ее от товарища, который нам ныне совсем не товарищ, Троцкого слышал: "Когда дерутся два дракона, гибнут мирные зверьки", — Гиль вызывающе, в упор, уставился на Самарина. — Ничего не напоминает?
— Как дети малые — на минуту одних оставить нельзя, — решительно взялась гасить страсти Елена. — Пойдемте уже чай пить, спорщики… Сева, ты принял лекарство? — Муж виновато пожал плечами. — Так я и знала. Выпей немедленно! Хотя… Теперь уж, после водки, все равно не в коня корм…
— …А Мальчиша-Кибальчиша схоронили на зеленом бугре у Синей реки. И поставили над могилой большой красный флаг. Плывут пароходы — привет Мальчишу! Пролетают летчики — привет Мальчишу! Пробегают паровозы — привет Мальчишу! А пройдут пионеры…
— …салют Мальчишу! — всхлипывая, докончила за брата Ольга.
— Всё, конец, — выдохнул Юрий, с облегчением закрывая книгу.
— А теперь что-нибудь веселое почитай, — не терпящим возражений тоном потребовала Лёля. — А то я совсем-совсем расстроюсь.
— Не буду. Я устал.
— А я твоей маме пожалуюсь. Что ты нам мало почитал.
— Ну и жалуйся. Подумаешь, напугала.
— Юра, а поиграй тогда на пианине? — предложила компромиссный вариант сестра. — Про овечку.
— Опять овечку? Надоело.
— Ну пожалуйста-препожалуйста. Умоляю!
И так уморительно-смешно произнесла она это свое "умоляю", что Юрий сразу смягчился:
— Ладно. Только один раз.
Он подошел к фамильному "Беккеру", чьих клавиш некогда касались пальцы самого Гартевельда[6]
, поднял крышку и принялся одним пальцем выстукивать незатейливую мелодию, негромко напевая:привычно перехватила эстафету Ольга.
А на большом письменном столе, за которым некогда трудился профессор Кашубский, а ныне не слишком успешно грыз гранит науки его внук, лежал, подсыхая акварелью, портрет смешного человечка в сапогах и в галифе, напоминающих скорее казацкие шаровары.
Дабы ни у кого не оставалось сомнений в части персонификации персонажа, в правом верхнем углу была выведена размашистая корявая надпись: "Деду Гилю все мы любилю"…
Бухнув входной дверью, запредельно хмельной Хрящ вывалился на веранду, выдергивая Барона из воспоминаний:
— О! Тебя там все обыскались, а ты, оказывается, и не терялся.
— Все — это кто? — возвращаясь в реальность, досадливо скривился Барон.
— Я, Любка.
— Положим, это еще далеко не все?
— Эта Бастилия нонче всех обламывает и никому не дает. Себя взять, — пожаловался о своем Хрящ. Юмор в нем, хотя и дремучий, проживал. — Правда, я так нажрался, что даже и не шибко хочется. Брать.
— Я заметил.