— За всё, — выдохнул Владимир.
— Нет, — после долгой, почти бесконечной паузы качнула головой Кашубская. — Я не могу вас простить. Извините.
— Я… я понимаю.
— Это все, что вы хотели мне сообщить?
— Есть еще одно… Видите ли, по роду службы я обладаю несколько большей информацией. Так вот: положение на фронтах — архисерьезное. Нет, город мы, разумеется, не сдадим. Об этом и речи быть не может. Но вероятность полного окружения Ленинграда велика.
— Даже так?
— Даже так. Об этом не передавали по радио, но вчера передовые немецкие части были уже в 4–5 км от Колпина. На северном направлении дела обстоят столь же неблестяще. Еще день-другой — и, боюсь, наши оставят Териоки[47]
. Словом, счет идет даже не на недели — на дни. Так что я настоятельно рекомендую вам брать детей и уезжать. Как можно скорее, пока еще остается такая возможность.— Благодарю. За совет и за заботу. Но, к сожалению, ехать нам некуда. И не к кому. К тому же Петербург — мой родной город и родной город моих внуков. А бросать родину в минуту опасности, извините за грубое слово, скотство. Здесь могилы моего мужа, моей дочери.
— Да, всё так. Но… но дети?
— Давайте покончим с этим. О решенном говорить — только путать, — со двора отчетливо донесся всхлип клаксона. — Это, по-видимому, вам сигналят?
— Да. Мне пора.
— На фронт?
— На фронт. Но не сразу.
Кудрявцев снял с плеча вещмешок, развязал и стал поочередно выкладывать на стол продукты.
— Мне тут в дорогу паек выдали: концентраты, сахар, консервы. Одному столько не нужно. Уж не побрезгуйте. Ах да! — Спохватившись, он достал из кармана маленький кулечек: — Здесь немного изюма. Это для девочки.
— Спасибо. Для себя не приняла бы. Но для детей возьму.
— Скажите, а вы случайно не в курсе про… Степана Казимировича?
— Он арестован. Еще в мае.
— Это я знаю. Но, может, есть какие-то новости?
— Если уж и вы, с вашими возможностями, ничего не знаете, я и подавно, — горько усмехнулась Ядвига Станиславовна.
— Да-да. Это я глупость сморозил. Что ж, прощайте. Пойду я.
— Да, ступайте… Нет, подождите!
Кудрявцев застыл в дверях.
— Знаете, Володя… В этом мире и так слишком много ужаса и смертей вокруг. Было и будет. Поэтому, невзирая на стоящее между нами страшное прошлое, храни вас Господь!
И Кашубская перекрестила его.
— Спасибо, — по достоинству оценил всепрощенческий жест Кудрявцев. — И вам того же. А еще… мужества…
Дождавшись, когда в прихожей хлопнет входная дверь, Ядвига Станиславовна устало опустилась на табурет и, обхватив лицо руками, заплакала.
Негромко. Так, чтобы не услышала и не испугалась Оленька.
Ей надо быть сильной. Уставать сейчас никак нельзя…
— …Вот ровно так же и я, Володя. Устал жить. Мало свою, так еще и несколько чужих жизней прожил. Нехорошо это, грех. Давно гундосую с косой поджидаю, разве что дверь не нараспашку. А она все нейдет, зараза такая.
— Каждому плоду свой срок, Казимирыч. А ты, видать, не поспел еще.
— Сплошь тени вокруг. Тени ушедших. Тени живущих. С какого-то момента смирился я с такой вот кротовой жизнью. Видать, потому и растерялся, когда сегодня Юрка передо мной эдаким бесом из мрака вынырнул.
Кудрявцев положил руку на плечо Гиля, изобразив на суровом лице одобряющую улыбку:
— Не тоскуй, Казимирыч. Я ж сказал: разыщем парня!
Но старик продолжал гнуть самоедческую линию:
— Вот он в записке написал, дескать, стыдно в глаза смотреть. Чудак-человек. Кабы он знал, уж как мне-то стыдно!
— За что?
— За всё! Включая тетради эти проклятущие.
— Брось! При чем здесь тетради? Они всего лишь стали поводом. Не было бы их — сыскались бы письма. А не письма — так разговоры. Не разговоры — так еще что-то.
— Ты и вправду так считаешь?
Кудрявцев заколебался, размышляя: говорить или нет?
Потянулся за сигаретой, закурил и решился:
— Забавно, но так уж оно вышло, что каких-то четыре часа назад я листал твое дело. То самое, архивное.
— Шутишь?
— Отнюдь.
— И как? Поностальгировал? — неловко попытался шутить Гиль.
— И поностальгировал. И кое-какие удивительные открытия для себя сделал.
— Например?
— Например, обнаружил подшитый донос. На тебя, разумеется.
— КТО? — побледнел Гиль.
— Один небезызвестный тебе товарищ. По фамилии Удалов.
— Павел?! — Степан Казимирович от неожиданности утратил на миг дыхание. — Не может быть!
— Отчего же не может? Накатал в мае 1941-го. С обильным цитированием избранных мест из ваших с ним доверительных бесед за жизнь. В курилке ГОНа.
— Но смысл? Удалову с его статусом начальника гаража и персонального водителя Сталина, какой смысл был мараться? Решительно не понимаю! Не хватает моего стариковского умишки это постигнуть!
— Я Павла Иосифовича лично не знал, потому не берусь судить о его мотивации, — пожал плечами Кудрявцев. — Хотя, сугубо в качестве интеллектуального бреда, одну рабочую версийку пожалуй, могу подбросить.
— Сделай такое одолжение.
— Зависть.
— Но к чему?
— К славе твоей.
— Володя! Я тебя умоляю!
— Не надо умолять, сперва дослушай. Ты ведь, Казимирыч, хоть и числился рядовым сотрудником ГОНа, но все равно оставался человеком, "самого Ленина возившим".
— Допустим. И что же?