Если б у генерала было сейчас время и желание присмотреться к своей военной карьере, вспомнил бы, что все проходило для него удивительно легко. Самой тяжелой была война четырнадцатого года, но Моргенштерн захватил ее только краем, да еще — благодарение всевышнему — на Западном фронте. Однако и сейчас помнил русскую атаку… Утром стало известно, что зуавов[3] сменили русские из экспедиционного корпуса. И эти русские поднялись в штыки. Моргенштерн и теперь помнил громадных усачей, серые шинели, длинные жала штыков…
Но то был короткий эпизод. Как дурной сон. Который хоть и помнится, но уже не трогает.
Акции в Испании и вот эта, европейская, война до России… Все удивительно легко, почти бескровно. Военные экспедиции были похожи на прогулки со стрельбой по живым мишеням. А теперь трудно. Даже очень трудно. Сегодняшний день не самый плохой. Бакштайн только что сообщил, что русская атака захлебнулась. Совсем не плохой день. Конечно, цель не достигнута… Но русским нанесен большой урон. В ночь они не пойдут.
Солдаты в окопах тоже были довольны: слава богу, остались живы. Они заслужили отдых и кофе. Каждому в котелок льют гороховый суп с мясными консервами, в крышку кладут порцию масла и повидло… А кофе! Как пахнет сегодня кофе! В землянке унтер-офицера Гейнца Мюллера выпили водки, оттуда доносились сипловатые звуки губной гармошки, знакомый сентиментальный мотив. Мечтательный голос то поднимался, то снижался и пропадал, тосковал по далекому, невозвратному:
В темноте, в узком окопном переходе, курят двое солдат, взблескивают огоньки сигарет. Один сказал:
— Генриха закололи штыком. У них штыки тонкие и длинные. Я видел, как острие вылезло из спины Генриха.
Другой повздыхал:
— Это ужасно.
Из землянки доносилось тоскливое:
— Хотел бы я подержать эту Лили…
Другой солдат затоптал окурок, отозвался мечтательно:
— У меня дома широкая-широкая кровать… Дубовая, прочная. Еще от деда. А жена… Ты знаешь, какая у меня жена? На ней можно лежать поперек.
Камрад вздохнул:
— Поперек? Зачем же?
Они замолчали. Над бруствером в ночной черноте пошумливал, шурхал прошлогодним бурьяном холодный мартовский ветер, рядом кто-то вполголоса ругался и всхлипывал, упоминал дерьмо и черта, а в землянке унтер-офицера Мюллера громко и пьяно требовали под губную гармошку:
— Мне снятся скверные сны.
Камрад заверил:
— Этим летом все кончится. Ты знаешь, моя жена…
— Нет. Мне каждую ночь снятся скверные сны.
Далеко в стороне взлетела ракета, коротко рыкнул пулемет. И опять все затихло.
— Иван тоже уморился.
Другой не ответил. Потому что кругом сделалось очень уж тихо: ни выстрела, ни говора, ни песен.. Точно всех одолел внезапный крепкий сон. Иль все затаились, прислушались…
— Во Франции мы пили настоящее бургундское…
— Лучше не вспоминать.
По ушам хлестнуло, ударило:
— Хальт!
И — словно перехватило горло…
Сверху, из темноты, посыпалась земля, живая лавина обрушилась в окопы:
— А-а-а!..
Теснота, чужое, крепкое дыхание, тупые удары, пронизанный ужасом вопль… И резкая команда:
— Бей!
Редкие щелчки пистолетных выстрелов, надсадный хрип и ругань. Предсмертные вскрики и стоны.
Ночная темнота и смерть над каждой головой.
— Зольдатен!..
И громкое, крутое:
— Впер-ре-ед!..
Точно спросонья визгнула губная гармошка, и в тот же миг рванула граната. Косо метнулся желтый огонь, выхватил из темноты небритые лица и серые шинели…
— Зольдатен!..
Небо обрушилось. Земля осела до самой преисподней.
Тяжелые снаряды накрыли, разворотили вторую траншею.
Генерал фон Моргенштерн самолично крутил ручку полевого телефона, сердито и настойчиво повторял позывные. Полковник Бакштайн не отвечал.
Закурил и приказал соединить его со штабом армии.
Боже, как не хотелось ему… Но другого выхода не было. И когда услышал голос командующего, подумалось, что вот сейчас провалится. Но доложил обстоятельно. Собрал силу воли, чтоб говорить спокойно. У него хватило мужества доложить все как есть. И даже сгустить… Потому что размеры неудачи станут видны только утром. Счел — лучше так. А там — будь что будет.
Генерал фон Моргенштерн боялся, не мог произнести слово «разгром», но доложил откровенно мрачно. Сказал, что полковник Бакштайн, к сожалению, не оправдал его надежды, однако он, Моргенштерн, винит только себя.
Говорил подчеркнуто строго, давая понять, что снисхождения не ждет и готов держать ответ. Сидел у телефонного аппарата прямо, на худом лице морщины сложились скорбно, а взгляд был недоступным, и штабные конечно же считали, что такого человека винить нельзя: он сделал все, что мог…