И все же печально и страшно сознавать, что земля — единственное, на что мы можем надеяться, что небо пусто, что добро и зло, в сущности, одно и то же и что всякое движение вперед — реки слез и крови. Счастье — это представление или о прошлом, или о будущем. Другого нет и никогда не будет на этом свете! Вам меня не обмануть, я теперь как натянутая тетива. Да и чем можете вы меня обмануть? Любовь, самая сладостная, самая мучительная потребность, самая ненасытная из всех земных радостей, горит в моем сердце, но моя мысль выше ее, мой взор проникает далеко вперед, и я стисну зубы и не поддамся сладкому самообману, даже если жизнь моя превратится в ад!
Что-то засомневался я в тактике нашего депутата Петра Янкова и вообще в нашей тактике. Произносят речи, распаляют слушателей, а в конце: «А сейчас, товарищи, мирно и тихо расходитесь по домам… Если что и будет, то произойдет это на две трети по внешним причинам и на одну треть — по внутренним».
Деньги, полученные за уроки, кончились. Дороговизна страшная. Сдали комнату двум гимназистам из крестьян и кормимся то тем, что они заплатят, то тем, что принесут из села. Возьмусь опять за учительство, что же еще делать?
Вчера вечером напился второй раз в жизни. В самый разгар вечера мы учинили скандал. Пели похабные солдатские песни, били рюмки, ломали стулья. Приходили хозяева, уговаривали нас утихомириться, а потом оставили нас в казино одних, надеясь, что сами мы скорей уймемся.
Время от времени мы собираемся у Сотирова, а чаще у Сандева. Я, зять Стефана, Сандев со своей любовницей, легкомысленной вертушкой, какой-то толстовец-вегетарианец, кандидат в последователи Дынова[87]
и другие. Иногда приходит Корфонозов, а Тинко Донев приводит Анастасия Сирова и Ягодова. Начинается веселье. Звенят и гудят две гитары и мандолина. Все болтают глупости. Наша интеллигенция больна слезливым гуманизмом, смешанным с довоенными декадентскими идеалами и анархистскими идеями самого наивного толка.Корфонозов заявил Сандеву, что если бы мы выиграли войну, тот непременно стал бы полицейским приставом где-нибудь на новых землях и не только не говорил бы об анархизме, но всячески бы этот анархизм преследовал. Они поссорились. И опять пошло: о «скрижалях духа», о «человеке с большой буквы», о культуре как о достоянии всего человечества. От нечего делать я взял да и выложил им свою формулу: «Практически революцию можно осуществить, только использовав идеалы, страсти, влечения и, главное, интересы людей таким образом, чтобы они не успели понять, за какое страшное дело взялись. Массам должна быть ясна цель, но невозможно и не нужно им разъяснять тактику, которая меняется в зависимости от обстоятельств, потому что тогда непременно найдутся, особенно среди интеллигенции, малодушные люди, которые встанут на защиту свободы, красоты, духа и всего прочего и повернут массы против нас».
Все закричали, что я отказываюсь от «духа» и от культуры для того, чтобы иметь возможность подавить таким образом свободу личности и так далее. Все интеллигенты становятся похожи на истеричек, как только речь заходит о литературных мечтаниях девятнадцатого века.
Кто хочет делать революцию, должен знать, что во время ее свобода личности, личное счастье, «скрижали духа» и все прочее на время умирают. Необходимо самоограничение. Трагедия революционера начинается тогда, когда, став сознательным деятелем, организующим общество и ограничивающим свободу, он подвергает себя наибольшей опасности. Количество пролитой крови должно быть вне его воображения. Усомнившись хотя бы на миг в смысле своего дела, он безысходно погрязнет в старых противоречиях и нравственных вопросах и непременно погибнет или от рук своих же товарищей, или от самих масс…