— Кто это веселится в такую пору? Ну-ка, пошли со мной, — сказал провожатый, и они свернули в переулок.
Из окон небольшого дома с двориком, огороженным штакетником, над которым высилась крона молодой вишни, лился яркий свет, доносился русский говор, стук каблуков и выкрики.
Кольо и постовой остановились у ограды. На столе, занимавшем большую часть комнаты, громоздились в беспорядке бутылки и посуда. Скатерть была залита вином и испачкана жиром. За столом пировали белогвардейцы — Кольо узнал среди них князя Левищева. Он сидел на миндере среди подушечек, глядя на противоположную стену. Его синие, широко раскрытые глаза необычно блестели и казались совсем светлыми. Николай Одинецкий, которого Кольо знал по вечеринкам, играл на балалайке, а Вадим Купенко отплясывал казачка. Еще какой-то незнакомый русский, уронив голову на руки, дремал, остальные трое, казавшиеся в густом табачном дыму призраками, хлопали в ладоши, а самый старший, облокотившись на подоконник, пел дребезжащим старческим тенорком:
— А жидовских комиссаров к …! — яростно подхватил кто-то. Купенко заплясал еще быстрее, дремавший поднял голову, грязно выругался и снова повалился.
— Нализались, свиньи, да и вспомнили, как дрались с большевиками. А тут, в казармах, они заодно с нашими коммунистами бились. Нечего на них пялить глаза. Вчера их выставили из казарм, потому что некуда сажать мятежников, вроде тебя, — сказал мобилизованный и дернул Кольо за рукав.
— Вон по той улице ступай и показывай пропуск сразу же, как только тебя кто окликнет, — сказал он, когда они подошли к реке.
Кольо продолжал теперь идти один, прислушиваясь к своим шагам. Город спал. Спали тысячи людей, а в казармах тем временем расстреливали и забивали до смерти им подобных. Немногие знали, что происходит, другие — те, что знали, — считали это вполне нормальным, правомерным в жизни государства, потому что только так можно сохранить власть и свое богатство; третьи же горели желанием отомстить за убийства и мучения. Поняв, что в голове у него сиова начинает все путаться, сплетаясь в нечто неясное и жуткое, Кольо стал вспоминать Зою, но в нем вспыхнула враждебность к ней и ко всему ее «аристократическому» кварталу. Зоя и все на этой улице, в том числе Балчев, принадлежали к тем, кто одобрял убийства и пытки!.. Сердце его билось глухо, словно в какой-то пустоте. «Может, я уже больше не смогу любить?» — с испугом подумал он, и вопрос, как теперь жить и любить, снова возник перед ним. Он вспомнил о потоках света, заливающих небо, и понял, что заставило его подняться на ноги в канаве у шоссе. Этот свет наступающего утра существовал и в душе его. Он был для него воплощением красоты и добра, он был верой в будущее и в смысл самой жизни. «Но смогу ли я сберечь его раз и навсегда? — спрашивал он себя, испугавшись зародившегося сомнения. — Потому что, если я его утрачу и перестану верить в него, придется объявить войну самим ангелам. И тогда жизнь мою окутает непроглядный мрак, а разум будет обречен на блуждания, встанет на путь самообмана и начнет оправдывать все мои дурные поступки. Никогда! Никогда! — воскликнул он про себя. — Не веря в этот свет, я не смогу существовать. Он мне дан вместе с познанием. Он заставляет меня страдать, и в трудные моменты у меня будет появляться искушение отречься от него, но я знаю, что, пока я жив, я буду держаться за него. Поклон тебе, прекрасная и страшная земля, и тебе, сияющее небо, поклон вам, мученики этой ночи!» — воскликнул Кольо, перелезая через ограду своего дома, потому что Тотьо Рачик снова запер ворота.
Ночь на двадцать восьмое сентября застала Кондарева в горах, с Грынчаровым, на самой границе между шахтами и хаджидрагановским зимовьем.
Третьего дня они совершенно случайно наткнулись на Петра Янкова и еще нескольких человек и вместе ночевали в зарослях папоротника, обессилевшие от усталости и голода. Янков закутался в драную пастушью бурку, Сана лег прямо на холодные папоротники, и его старый бронхит, заработанный на войне, свистел в груди, как пищалка. Где-то внизу, на хуторке, горец доил овец и покрикивал: «Рый! Рый!» — а им слышалось «Ура! Ура!» преследующей их погони, — и они представляли себе навесы с теплыми козьими шкурами, которые посулил им Менка на каком-то затерянном в горах хуторе. Время от времени пулемет простреливал лесосеки. Окрестные горы кишели войсками и близкими бежавших в леса повстанцев. Допоздна слышались крики женщин, искавших своих мужей; какой-то старик звал сына, и на его жалобный зов отвечала сова своим насмешливым: ху-ху-ху-у! Власти посылали в горы отцов, невест и даже детей, обещая помиловать каждого добровольно сдавшегося повстанца. И последние несколько человек, которые шли с Кондаревым, этим утром ушли вниз в свои села, а других изловили еще раньше… Вел их сам Янков. Он оплакивал партию — считал ее уничтоженной и, расставаясь, сказал Кондареву, что такие, как он, погубили движение и что придет день, когда он за это ответит.