Я. Да. Конечно, я тогда не знал, что эта старуха – может быть, из Хармса. Но ясно, что некий авангардный искус (Андрей говорил о себе «я футурист!») – наткнулся во мне на тихое сопротивление. Я жаждал гармонии. Того целостного мира, в котором «Неподвижное солнце сияет./ Неподвижная песня звучит». И я понимал, что этот целостный мир уже невозможен. И, однако же, твердил: «Но всё ж очнётся потрясённый разум,/ иначе бы не стоил и гроша,/ поднявшись над слепым многообразьем,/ невидимой гармонией дыша.» Написано сорок лет назад. Я и понятия ещё не имел о постмодернизме, но уже чувствовал, что враг – именно «слепое многообразье», что нужно какое-то единство, созвучие, согласие – как бы прозрение единства всего. Но поиск такого единства – не есть задача исключительно эстетическая.
И.Р. Духовная?
Я. Даже религиозная. Андрей тогда сказал мне, что Красовицкий стал священником. Да и сам он не скрывал своей религиозности – что меня, наивного атеиста, поражало. Причём его религиозность была какой-то удивительно органичной, простой. Он и мне посвятил стихи, в которых писал, что мальчишка шатается по городу – а на самом деле ищет Бога.
И.Р. Что ещё помнишь?
Я. Он показывал мне открытки, которые Бродский посылал из своей ссылки. Читал мне раннего Бродского – «Шествие», «Холм». И свои переводы Фроста. Он мне потом их присылал и в письмах – перепечатанные – и я видел, как он правит, находит окончательный вариант. И переводчик он был замечательный, и Фрост у него замечательный – вот певец бытия в том духе, в каком я говорил. Помню, как поразило меня стихотворение «Наша певческая мощь». Однажды я застал у него Асара Эппеля (поляков он тогда переводил гениально!) – и слышал весь разговор – очень филологический. Это был урок подлинной работы. Ввёл он меня и в круг друзей-переводчиков. Так оказался я в доме Аркадия Акимовича Штейнберга и видел там Арсения Тарковского, стоявшего с палочкой и читавшего стихотворение. Читал ли я там, в том доме свои стихи – не помню, но, разумеется, показывал их. Помню, что Аркадий Акимович достал из ящика стола «Четвёртую прозу» Мандельштама и сказал: «читай!» И больше я уже ничего не видел и не слышал. Какая великолепная литературная злость! И мной она овладевает – борюсь с её приступами… Мандельштам роднее всех – как будто я сам был им… В нынешнем году собрал все стихи, посвящённые Мандельштаму – получилась внушительная подборка.
И.Р. По-моему, как учитель он о тебе заботился совершенно образцово.
Я. Да. Он помнил, что я «из Дружковки», и что нужно меня образовывать. Радовался, когда я сам находил нужное. Вот купил последнюю прижизненную книгу Заболоцкого, излил в письме восторги. Потом узнал, что сам Андрей переписывался с Заболоцким. Написал, чтобы я не пропустил издание томика Иннокентия Анненского. Посылал стихи – то перепечатанные на машинке – порой довольно бледные копии, а то и своей рукой переписывал – как «Август» Пастернака. Много было Цветаевой. И крошечный томик Рильке на немецком подарил. Но переводчик из меня не вышел. И встречу с Ахматовой – он мне устроил. Сказал, что она в Москве, дал телефон, велел позвонить. Всё это я уже описывал, повторяться не хочу – но вот деталь, которую забыл упомянуть: со мной пришла Рита Спивак, тогда аспирантка в Москве, теперь филолог-профессор в Перми. А я то думал, что и свидетелей той беседы нет в живых. Нина Леонтьевна Шенгели, в чьей квартире была встреча, и где я очень громким голосом читал стихи, которых уже не найти, – сказала, провожая меня к двери, что я был шестым или седьмым. И добавила: «Вы лучший»! Анне Андреевне я сказал, что мой учитель – Сергеев, и она произнесла весьма уважительно: «Хороший у вас учитель!»
И.Р. Что же для тебя было так важно в той встрече?
Я. А вот сама Встреча. Нужно увидеть Лицо. Нужно услышать Голос. Нужно получить нечто, что называется благословением. Хотя бы: «пишите, молодой человек, пишите…». Но для меня это ещё и как бы восстановившаяся хоть на миг «связь времён» – вот этих шестидесятых с дореволюционным серебряным веком. Ведь, по правде говоря, официальные советские поэты, лауреаты премий, герои труда, печатавшие стихи в центральных газетах – были не бесталанными людьми. Но связь с Серебряным веком они утратили. Да ведь и Евтушенко с Рождественским – писали так, будто этого века не было. Исчезала музыка, высокий тон, торжествовала «прозаизация». И она продолжается и по сей день. На этом фоне я и выгляжу белой вороной. Должно же быть в стихах какое-то небудничное величие – «не так, как у людей». И вот я из рук в руки – как бы получаю эстафету. Это для меня важнее всего было – эстафета!
И.Р. Символическая эстафетная палочка?