Для культуры в этом сопрягающем начала и концы знании существенно следующее: чем больше мы знаем, тем больше представляем, чего лишены, что потеряно. Точно так же в сугубо духовной сфере неопределимая содержательность веры достовернее любых исторически обусловленных вероисповеданий. Подобное отрицательное знание – краеугольный камень ранних сюжетов Стратановского: недовоплощенное и утраченное имеет в них право на воплощение наравне с бытующим, звучит в стихах поэта экзистенциальным порывом «из глубины», сохраняющимся и по сию пору. Так библейские мотивы – ими пронизана поэзия Стратановского в целом – обусловлены поисками затонувшей в советское время духовной Атлантиды.
Мышление, базирующееся на воспоминании – и из него исходящее, – для поэта может оказаться насущнее разрешения вопросов о конечном смысле бытия. Так говорят экзистенциалисты. А еще они говорят, что само бытие разорвано. Если чем-либо оно, по Стратановскому, для человека и скреплено, так это «атомами боли», перманентным источником пробуждения лирического чувства: «Может быть, Бог меня ищет, атомы боли даруя / Будничным, смирным вещам…» (1978).
В конце семидесятых – начале восьмидесятых для Стратановского как раз и наступило время «собирать камни». Те самые, какими поэт побивался:
Это обращение «суверенного» Бога к «суверенному» человеку – переживание, полностью соответствующее экзистенциальному опыту кьеркегоровского типа. И само стихотворение – завершение начатого много прежде цикла «В страхе и трепете».
Где человек, там – боль. В случае Стратановского это всегда еще и боль
«Сознанье своей правоты», о котором писал Мандельштам, – свойство любого одушевленного существа, не только поэта.
Не скажу, к поэтической ли биографии, к бытовой ли это отнести, но вскоре после отрадной публикации на родине, «из тени в свет перелетая», Стратановский неожиданно куда-то канул. Начиная с 1986 года и до начала 1990-х из-под его пера не появилось, кажется, ни строчки. Слушал, должно быть, чего это все вдруг так разговорились? Или стало недоставать для вдохновения «мусора бытия», и поэт бессознательно ждал, какого горя еще придется хлебнуть?
«Хмурое утро» начала 1990-х перешло у Сергея Стратановского в «Тьму дневную», доселе неведомую. Новая ли жизнь началась? агония ли вчерашней? – никому, самому Богу неведомо. Ибо Он по-прежнему для поэта «суверенен»:
Распрощавшись с пунктуацией, видимо, не наблюдаемой во «тьме дневной», Стратановский пренебрегает формирующими строй речи знаками ради своевольной потребности обновления господствующей стихотворной просодии. Поэзия коварна – в своем перманентном отклонении от того, что данная эпоха канонизирует в качестве «положительного» и «поэтического», услаждающего душу. Со времен Гюго и Бодлера уклонение от «нормы», творческое ее преображение, посягательство на эстетически забронзовевшее принято называть «новым трепетом», «frisson nouveau». «Новый трепет» Сергея Стратановского спровоцирован его избыточным для поэта интеллектом, щедро выплескиваемым из «громокипящего кубка» на заплеванную прохожим людом мостовую. Юпитера волнует ровно то же самое, что и «человека асфальта». Как ни странно – новость.
В юности повеявший вешний ветер в пустынном Царскосельском саду, там, «где жить отрадно и не больно» («Я ненавижу лес. Зеленомассой розг…», 1981), не ослабевает в его лучших стихах и впредь: