В конце концов опомнился сам «виновник торжества». Направив оркестрантов к выходу, он сам прошествовал впереди, сделал почетный круг около платана и, под не-смолкающую музыку, проследовал к фаэтону. Как и давеча, он устроился на облучке, музыканты-виртуозы уселись на мягкое сиденье, затем Гуджу простер руки и зычно обратился к собравшемуся у калитки научному персоналу:
— Дай бог вам удачи в вашем деле. Поехали!
Когда фаэтон скрылся из глаз, директор исследовательского института подошел к сторожу, терзавшему телефон.
— Звонишь?
— Никак не дозвонюсь, куда только все подевались.
Директор забрал у него из рук трубку и положил на рычаг.
— Не стоит. Не надо. Не будем шума подымать. В конце концов, что он такого натворил? Ну, гуляет человек, подумаешь, большое дело.
— Пожалуйста, как хотите, — и сторож повесил на стену ружье, которое почему-то до сих пор сжимал коленями.
А директор поднимался по лестнице и думал: «Интересно, существует ли в мире правовой кодекс, в котором имелась бы статья, определяющая наказание виновного в подобной ситуации? А если такая статья существует, то на кой черт она нужна?»
ЧЕСТЬ
Часовщик, примостившийся, подобно пауку, в углу цветочного магазина, опустил ставни, и Ноэ Какабадзе собрал свое хозяйство — сложил стульчик, сунул под мышку ящичек с карточками спортлото.
— Как дела? — вяло поинтересовался часовщик, принимая от него ящик и бросая в искореженный, видавший виды шкаф.
— Не покупают. Не желают, и все тут. Не хотят ни твоей лотереи, ни твоего спортлото. Прежде я хоть план выполнял, а сейчас?! Никому неохота играть в твою лотерею, попробуй заставь!
Часовщик промолчал в ответ. В последнее время Ноэ Какабадзе, продавец лотерейных билетов, что-то часто стал плакаться.
— День напролет мерзну на улице, а домой приду — тоже не радость.
— Что так?
— Старуха моя вконец осатанела. Спасибо, если в дом впустит. А что, ее понять можно, кому охота возле холодной печи рассиживаться?!
— Почему возле холодной?
— Обманул, в седьмой раз обманул меня Пармениа-головастик. Две недели дрова у него выпрашиваю. А он не везет. Если не собираешься привозить, чего обещаешь, говорю, я же не задаром прошу, деньги плачу, окаянные эти.
— Да кто дровами пользуется сейчас, помилуй?! — удивился часовщик.
— А что делать?! К каменному углю никак не привык — вонища от него, проклятого. Газом отапливаться? Уж лучше замерзнуть, чем задохнуться от него.
— А керосин?
— Керосиновая печь, говорят, годится, но, во-первых, где ее найти, и, во-вторых, по правде говоря, боюсь я ее. Ты Катюшу мою знаешь?! Она же стоя спит, как лошадь, ну а сгорит старая, стыда не оберешься.
Не извлекши никакой пищи для ума из этой беседы, часовщик закрыл дверь на засов и без сожаления распрощался с продавцом лотерейных билетов.
Стояла холодная, унылая погода. Моросило. Капли были белые и длинные, не разобрать — то ли дождь, то ли снег. Серо-черные облака так надежно укрыли небо, казалось, солнце никогда больше не появится.
Стены домов со стороны улицы вконец отсырели, лужи во дворах проросли ряской.
Прохожие, нахохлившиеся под зонтами, походили на грибы.
Ноэ долго стоял на остановке; когда два переполненных автобуса проехали мимо, не останавливаясь, он решил пойти пешком до центральной площади — здесь все равно не сесть, а там наверняка в транспорте будет посвободнее. Нахлобучив на глаза подбитую ватой шапку, сохранившуюся со времен войны, он пересек дорогу перед зданием оперного театра.
Ноэ Какабадзе был сгорбленный, худощавый старик с длинным острым носом, который и в солнечную погоду оставался красноватым и влажным. Как человек, страдающий плоскостопием, он ходил широко расставляя ноги, и издали казалось, что их у него не две, а больше.
Неразлучный синеватый плащ так плотно облегал его худые плечи, что Ноэ Какабадзе невозможно было представить без него.
Звезду, украшавшую фронтовую ушанку, он давно уже снял, но пятиконечная отметина все еще выделялась на выгоревшей ткани.
В парке возле театра он увидел толпу людей и пошел по направлению к ней. Услышав взрывы хохота, Ноэ догадался, что над кем-то потешаются, и повернул было назад, но любопытство взяло верх, и он смешался с гудящей толпой.
А на улице разыгрывалась сценка, привычная, можно сказать, обычная для этого города. У сына старьевщика Лери Иосебашвили трое «истязателей» отняли шапку, и теперь он ходил от одного к другому с непокрытой дынеобразной головой, упрашивая вернуть ее.
«Истязателей» — Харлампиа Гогава, Муртаза Цуцкиридзе и Кичиа Учанейшвили — хорошо знал весь город. Ноэ показалось, они были навеселе.
— Верни, Кичиа, шапку, — дрожа от холода, Лери Иосебашвили в изнеможении остановился перед мужчиной лет сорока пяти, который держал в руках папаху из искусственного каракуля и бессмысленно улыбался.