— Не умею, — признается Ванька.
— Нюжли на кулачках никогда не дрался?
— Как же. Сколько раз. Дружок у меня был, Петька. Задира такой. Вот мы вдвоем и колупались против других ребят. До крови даже.
— А за себя ты дрался?
— Да вроде не приходилось.
— А ты за себя моги, не за кого-то. В природе вон любая комашка за себя стоит. Опять же крепким надо быть, зубами за жизнь держаться надо. Жизнь тебя гнет, давит, а ты — нет! Нет, и все тут! Не сдавайся. Я тыщу раз, может, испытал это. Да. — Дед тянется к чайнику, крякает. — Лет десять назад на охоте со мною приключилось… сплохуй я тогда, крышка бы мне. Осенью дело было, морозы уже. Сам знаешь, какие у нас осенью морозы, когда снега еще нет. — Дед прихлебывает из кружки, задумчиво смотрит себе под ноги. — Речку в горах переезжал, на перекатах она еще не стала. — Дед замолкает, забывает про пунжу. Пережитое прошлое, видимо, и сейчас тревожит его. — До того берега, может, метров пять осталось, может, меньше. И лед под нартой обломился. И понесло на перекат. Забурлило, смешалось…
Одни собачьи головы между льдин. Ухватился за нарту, она укутана палаткой хорошо была. Пролетели по валунам и ямам, а там опять лед, торосы. Гремит все… и тянет под лед. Нарта уперлась в льдину передком, а корму засасывает. Передние собачки уже на берегу лапами скребутся, а задних под лед тянет, тормозят. Сам по шею в воде. Так-то, ангел мой…
— И как же ты? — Ванька забыл про пунжу.
— Да как же? Собрался с силами да как гаркну на собачек: гого-го-го-оо! — Дед рявкнул так, что пламя свечки заметалось. — Потом изловчился, достал нож и задних отхватил — их тут же под лед хлюпнуло. И опять го-гого! И выскочили. Через минуту навроде лыцаря стал. Изо льда. Скорее спирту, костер…
— А те, что обрезал, пропали?
— Один Кучум прибежал. И, веришь, Ваня, худой-прехудой. — Дед наклоняется к Ваньке. — Один шкилет. За какие-то две или три минуты, что подо льдом до другого переката пролетел, шкилетом стал.
— А нагда, — дед выливает пунжу в чайник, наполняет кружку новой, обжигающей порцией. То же самое делает и Ванька. — Нагда, Ваня, нахрапом да криком нельзя. Не возьмешь. Надо тихоней прикинуться, овечкой. Навроде блаженненького. Вот если бы я на Беломорско-Балтийском канале не придурился исусиком, конец бы мне.
— Ты и там был? — удивился Ванька.
— Был, ангел мой, был. Это в первый раз, в тридцатом году попал туда. Ну вот. Ежели бы не придурился — там бы и остался. Работа лошадиная, в шурфах вода, плывун просачивается, как ни зашивай стенки. Всю смену по колено в жиже, присесть негде. А кормежка плоховатая, для меня и совсем мал паек. А я ничего. Смирный, громкого слова не скажу. Смотрят — надежный человек, перевели на кухню дрова колоть. Я на кухню наколю дров и начальству не забуду — мне лишнюю миску баланды. Я еще больше стараюсь. И досрочно выпустили, да еще справочку дали. Она мне опосля очень помогла. Приедем домой, покажу тебе ее… А те, кто шерсть поднимал, все там остались.
— Но всем же на кухню нельзя, — вставил Ванька.
— А что тебе все? Живешь-то раз. По-всякому надо: нагда нахрапом да ножом по потягам, а нагда овечкой притвориться.
— Я, наверно, не смогу, — признался Ванька.
— Жизнь всему научит. Всему.
— Да, плохо тебе, дедушка, в жизни пришлось. Сколько ты… перетерпел. В первый раз тоже из-за парторга?
— Из-за комсомольцев, туды их мать! Зючиха, зараза подлая, вот уже сколько годов прошло, я забыть ее не могу.
— Активистка? Тоже приставала?
— В тридцать третьем году, Ваня, мы колхоз строили, Ваня, — дед наклоняется к Ваньке, — я тоже в комсомольцы записался. Тьфу! Да. Строили этот колхоз, туды его мать. Неурожай, голодуха, от ветра валились. А пахали, считай, на себе. Во какие времена были! Тракторишко нам дали. И поехали мы с двоюродным братаном за горючим в станицу за сто верст. Две бочки на бестарку, возы такие были.
— Слыхал.
— Да. Едем. И лошади и мы одна кожа да кости. Остановились ночевать у одного кулака. Он и говорит: «Взарайте десятину, накормлю». Мы было и не хотели, да желудки подкачали: ноют, землю бы ел. Взарали. Он, правда, дал нам ковригу хлеба, крынку молока. Поехали. И тут лошадь, Зючихой звали, старая, упала, курва, чтоб ей… Мы поднимать, а она вытянула ноги, навроде электричество по ним пошло, и издохла, сволочь. Приехали. Тут сразу комсомольское собрание, прямо в поле и — поехал Семен Павлович копать канал от одного моря до другого.
— Да…
— Ваня, — морщится старик, — за скотину, за какую-то клячу… Что ж это?
— Да… — согласился Ванька и про себя подумал: «Как же так: все комсомольцы не правы, а он прав. Тут что-то не так…»
А пурга за палаткой посвистывает и посвистывает, сырые кедрачины в печке потрескивают и потрескивают. Чайник с пунжей шипит.
— А еще говорят, в колхозе не работаю. Выработался, хватит. Пущай другие с мое поработают.
«Да, ты наработаешь в колхозе, — подумал Ванька о деде, — как же…»
Но вот пурга кончается. Опять проглядывает солнышко, искрятся дали. Воздух хрустит, когда набираешь его полную грудь. И сама тундра какая-то… счастливая, что ли?