«Кажется, доигрался, — вяло подумал Витя, — и не кажется, а точно», — почувствовав поначалу негромкую, ойкнувшую вспышку страха, как если бы был мальчишкой и разбил мячом стекло у сварливой соседки, но страх не исчез, разросся, заполнил окружающую пустоту, несколько раз прикоснувшись ледяной рукой к горячему животу, быстренько надел тесную серую жаркую оболочку, которую с наслаждением бы прогрыз, разорвал руками, облегченно постанывая при этом, гримасничая и вообще дав себе волю, но многолетняя привычка сдерживаться заставила съежиться, неестественно выпрямиться, чтобы только липкая, жаркая оболочка не касалась тела. С гордо поднятой головой (в мыслях он бился ею об пол) Витя представлял завтрашний день. «Письмо мое — докажут, как дважды два. Это ясно. И спросят: как же так, Витя? Тамм-то, Тамм как озвереет, сразу перестанет дурака валять: я добрый, я мудрый, всех насквозь вижу. Растопчут, растопчут, а ведь в глаза не посмотришь. Только не я! Ни за что не я! Ведь и экспертиза ошибается. Нельзя, нельзя сознаться, лучше молчать, отрицать, отказываться, послать всех к черту, но это не я» — так думал Витя, совсем не заботясь, что сделал гнусность, а с воодушевлением мечтая только, чтобы никто не узнал о ней и он оставался бы в глазах других молчаливо-сдержанным, вежливым, целеустремленным мужчиной, возбуждающим к себе из-за этих качеств уважение и любовь.
«Заигрался, заигрался», — с упорством твердит и твердит Витя, точно оправдывается и в то же время понимает, что слова эти жалки, беспомощны и за ними не скрыться от горячечно-потной тревоги, накапливающейся где-то сзади, на неуклюжем желтом маятнике громадных стенных часов.
«Заигрался, заигрался», — вновь Витя переносится в те дни, когда он ушел с завода, на этот раз действительно навсегда расставшись, с Володькой Помогаевым. В первые дни, отлеживаясь на диване, он часто думал: «Ну, я-то с перепугу о паяльнике промолчал — можно понять, но почему Володька так нагло сподличал? Отомстить он мне и по-другому мог — взрослые же люди. Подрались бы в конце концов. Нет, он не мстил». — Над Витей склонялось спокойное лицо Володьки — черные усики, кепка-«москвичка», презрительный, холодно-коричневый взгляд. Витя отворачивался, испытывая острую неловкость в позвоночнике. «Дело даже не в драке. Мог бы унизить меня, отчитать, все-таки я на самом деле виноват перед ним. Посчитался бы, и на этом — точка. А он же сознательно оглушить меня хотел. Ничего, говорит, ты не понял. — Витя садился на диване: — А чего я должен понять, Володька? Это же ты камень-то берег, а я не прятался. Чего же понимать-то?»
Иногда с озлоблением, но чаще терпеливо и ласково, возился Витя с этой мыслью, все пытаясь разгадать, что хотел сказать Володька.
И разгадка отыскалась. Как-то, пережидая под козырьком случайного подъезда дождь, тупо уставясь в пузырчатые, грязно-белые лужи, Витя наконец-то понял: вот что хотел сказать Володька! «Ты меня продал, и я тебя продал. Еще кого продашь — и опять тебя продадут». Так и должно быть: просто, незамысловато, с этим ничего не поделаешь — когда-то все это понимают, — и Витя очень обрадовался, что догадался, и пожалел мать и дядю Андрея, которые до сих пор не понимают такой простой штуки или прикидываются, что не понимают, прикрываются разными словами — столько их нагромоздили, что сами не разберутся.
Витя улыбнулся такому странному для взрослых ребячеству и пошел под дождем, мудрый, простивший Володьку Помогаева, прекрасно отзываясь о собственной персоне.
Тогда-то он и придумал игру «Угадайте меня». Дождь, во время которого Витя превратился в ясновидца, разглядевшего в сырой мгле сотни людей, заключавших полюбовные сделки: «Ты меня не продай, и я тебя не продам», смыл прежнего, слюнявого, боязливого мальчика Витю Родова и его неполные, не лучшим образом прожитые девятнадцать лет. Из дождливых луж возник неуязвимый, холодно-замкнутый, обаятельный в своей непроницаемости юноша, уж так глубоко все постигший, что сама мысль о детстве была неуместна (в один день, например, Витя покончил с порочной страстью к мороженому и конфетам, с пустой тратой времени на кино и телевизор, с постыдной юркостью, проявлявшейся в безбилетных трамвайных прогулках). От новой, пусть условной, жизненной границы должен был шагать совершенно новый человек, яростно спешащий стать подлинным джентльменом.
Игра началась так: каждый вечер он стирал носки, чистил и гладил коричневый шевиотовый костюм, сшитый к выпускным экзаменам (иначе как станешь безупречным?), обзавелся носовыми платками (идеальному человеку без них невозможно), по десять раз на дню умывался с мылом (с неумытым рылом в калашный ряд не попадешь) и так далее. Евгения Дмитриевна поудивлялась немного Витиному превращению в необычайного аккуратиста, потом решила, что объяснить это можно только воздействием какой-то умницы девчонки («Подумайте-ка, что она из моего разгильдяя сделала!»), которую Евгения Дмитриевна и поблагодарила заочно.