— Не идет еще? — спросила вдова Сёллёш, странно мешая слова со слюной, — так говорят обычно беззубые с запавшим ртом старики.
— Кому идти-то?
— Как кому?.. этой… Эржи.
— Откудова бы ей сейчас взяться? — ответила дочь, раздраженно потирая локоть. И, помолчав немного, прибавила:
— Теперь уж до вечера не жди. Хоть бы вечером пришла.
И они продолжали сидеть. Солнце жгло и палило. Небо было чистым, воздух жарким и удушливым. Ни малейшим ветерком не колебало его. Старая Сёллёш со скуки теребила ороговевший мозоль на большом пальце и вялыми движениями отгоняла мух от лица и от рук. Ее дочери было уже невтерпеж. Голод мучил ее все сильней и сильней. На морщинистом, коричневом от солнца лице застыло выражение печальной злости. Взгляд блуждал, глаза смотрели пусто и дико. Она не думала ни о чем. Ощущала только голод и неимоверную жару. И желчно досадовала. Сама не знала на кого, на что, возможно, на девочку, которая придет только вечером, — если придет, — а может, на мух или на мать, которая, сидя рядом, так дурацки молчит и, кажется, ни до чего ей нет дела, будто мяса в обед наелась. Редко-редко били башенные часы. Голова у старух гудела и кружилась. Все раздражало и томило до невозможности. Время от времени они бормотали:
— Не пришла.
— Теперь уже до вечера не придет.
— Ума не приложу, что на них сызнова нашло.
Та, кто не пришла в обед, была Эржи, дочь Ференца Копы. Одной старухе она приходилась внучкой, другой — правнучкой. Сын младшей старухи, Ференц Копа, каждое воскресенье посылал с дочерью обед и ужин. Посылал, потому что не желал видеть старух в своем доме. Они не ладили с его молодухой, вечно брюзжали, разносили сплетни, — вот парень и запретил им шастать в свой дом, а по воскресеньям посылал к ним дочку с обедом и ужином. В остальные дни пусть живут, как хотят. Больше, сказал, давать не может, самому не хватает.
В тот день девочка в обед не пришла. Денег у них не было, — только кусочек черного хлеба. Старухи его поделили и съели. Потом принялись гадать, почему не пришла Эржи. Может, и вечером не придет? Опять, видно, за что-то рассердились. Наконец решили, что вечером девочка все же придет. А они как-нибудь дотерпят. И стали ждать.
Они сидели на скамеечке вот уже несколько часов. Делать было больше нечего. Старшая задремала. Иногда открывала влажные слезящиеся глаза. Вдова Копа не могла так вот дремать. В ее одурманенной голове ворошились печальные думы. Нахлынули воспоминания, и ей уже казалось, что она голодала всю жизнь, всегда была усталой, слабой, замученной и понурой. В мозгу проплывало множество образов, картин, — и все грустные, гадкие и черные. Будто ничего хорошего никогда и не было. Вспомнился муж, померший два года назад. Встали перед глазами его долгая, тяжелая болезнь и мучительная смерть. Как он крючился в судорогах, стоя на четвереньках на своей постели. Она тогда сморилась и уснула, сидя рядом, а наутро нашла его мертвым. Глаза были полуоткрыты и подернуты серой пеленой. Из уголка рта по подбородку змеилась грязная побуревшая кровь, уже подсыхавшая по краям. Все, что было жуткого и мучительного в ее жизни, навалилось сейчас, и она сидела на скамеечке, сгорбившись от тяжких мыслей и жгучего голода. И когда стало невыносимо, она медленно повернулась к матери и почти шепотом позвала:
— Маманя!
Та испуганно очнулась от дремоты.
— Я пойду к Фери.
— Ступай, коль так.
— Есть очень хотите?
— Знамо, хочу.
Вдова Копа встала, зевнула, поправила платок и пошла. Мать осталась сидеть. Так и уснула сидя.
Когда дочь вернулась, солнце уже клонилось на покой. Старуха еще спала. Вдова Копа стояла и смотрела на нее, спрятав руки под передник. Потом разбудила.
— Ну, принесла чего?
— Хлебушка. Вот.
— А себе?
— Свой я уже по дороге съела.
Мать Сёллёш жадно потянулась за хлебом и начала есть. Ела тяжело, шамкая, борясь с каждым куском — у нее уже не было ни единого зуба. Обеими руками вдавливала хлеб в жесткие десны. Вдова Копа заговорила:
— Ужина не дают. Сердятся. Фери ругался как извозчик… И все из-за этой шлюхи, нечистый ее побери… Да только вы же и виноваты!
— Ой!.. чего ж я опять натворила?
— Сплетни пускали, а они сведали. Люди им донесли.
Старуха не ответила. Пока был хлеб, она все ела и ела. Вдова Копа вошла в дом. Пошарила в углу и вытащила из-за ножки кровати запыленную бутылку. Поднесла к окну. В бутылке была палинка. Грамм сто пятьдесят. Вытащила тряпичную затычку и отхлебнула прямо из горлышка. Поставила на место и вышла. Встала от матери подальше, чтобы та, не дай бог, не учуяла запаха палинки, и, расставив ноги, прислонилась спиной к стене. Вдова Сёллёш тотчас заметила, что дочь сторонится. Она бросила на нее подозрительный взгляд, но сказать не решилась. Ею овладела жгучая жажда, а вместе с тем и горькая ненависть к дочери, которая, она была уверена, в доме хлебанула. А та стояла безмолвно, пристыженно.
— Долгонько ходила, — сказала мать после долгого молчания.